Аркадий Драгомощенко
СТРАНСТВУЮЩИЕ / ПУТЕШЕСТВУЮЩИЕ

Он возвратился из армии в те времена, которые сегодня безоговорочно укладываются в слово "давно". Если бы слова были коробками, в этом, поднеси его к уху, что либо кроме смутного гула было бы затруднительно услыхать. Я ожидал его возвращения, зная о чем пойдет речь - в письмах он с присущей ему настоятельностью очертил сопредельные зоны, в которых литература, поэзия тяготеют к очевидности своего призрачного существования: я хотел сказать "начала".

Ветер был непомерен, гололед припорошило, в Гавани сияла наивными огнями выставка, собравшая всех тех, кого не оставляло желание пить коричневый дагестанский коньяк, чья дешевизна не вызывала смущения. Мы говорили о Кузмине, об Изидоре-Люсьене Дюкассе и Николеве, о котором я услышал от него впервые. Он говорил об армейских морозах, пишущей машинке в красном уголке и времени, которое с трудом находило себе оправдание. При этом он был радостно поспешен и очевидно счастлив от того, что рот его произносит "милые" имена.

На улице ветер буквально понес к троллейбусной остановке. Распахнув шинель, - она послужит ему еще несколько зим, - с проблеском мгновенного, игольчатого веселья в зрачках Василий тотчас исчез в снегу. Как будто срезали нить воздушного змея.

Именно это исчезновение пешехода в угадываемом и не предназначенном телесному опыту состоянии, - это, несколько приукрашенное литературными пристрастиями и полустертыми снами превращение, позволило мне в дальнейшем усвоить ряд необходимых вещей, в свой черед ставшими определенными перспективами, в которых появлялся и не надолго пропадал поэт Василий Кондратьев.

Он опаздывал на свидания. Он был мастер напустить тумана. Иногда он забывал вернуть книги, судьба же собственных, судя по всему, его также не особо волновала.

Порой его упрекали в крайней сбивчивости речи. Собеседник изнемогал в следовании его мысли. Но ведь на деле никакой именно одной "мысли" не было, да и быть не могло.

Василий Кондратьев говорил обо всем сразу. В этом "сразу", в этой ветвящейся симультанной реальности возникало множество, переходящих друг в друга намерений, воспоминаний, тем.

Некоторые угадывались с "первого взгляда", иные только предполагали свое присутствие, третьи благополучно оставались в будущем, уповая на обещания памяти - и поэтому приближение к возможным формам мерцающих и ускользающих тем, приближение к бесчисленности их возможных явлений естественным образом становилось еще одной темой, включаемой в состав беседы.

Соединивший в себе беспечность фланера belle йpoque (бутоньерка, петлица, трость, молва, беглость отблеска падающего монокля) с монотонной одержимостью странствующих /путешествующих Джека Керуака, Василий Кондратьев возводил империю своих прогулок в Петербурге.

В фальшивом брильянте для него таилось не меньше тайн, нежели в случайно рассыпанной колоде Таро. Ничем не примечательные кафе Петроградской, страницы тех, о ком никто и не подумает сегодня вспоминать, вкус к беглым и лукавым спектаклям вещей, бережная, едва ли не педантичная распорядительность относительно географии, позволяет сказать, что алхимия его городских перемещений рождала склонность к намеренно скромным, почти незримым эффектам языка. В "Записках от скуки" Кэнко Хоси вспоминает разговор касательно выражения "выплескивание со дна бокала". В ответ на предположение, что это нужно понимать как гёто, "сгуститься на дне", собеседник возражает: "Нет, это не так. Здесь гёто - "рыбный путь": оставить в бокале немного влаги, чтобы омыть его края, которые прикладывают к губам."

В своих рассказах, историях, замечаниях, поэтических строках Василий неукоснительно уходил от броской надсадности закономерной победы к едва ли не безликим теням непрерывного "шелеста", о котором когда-то обмолвился Ролан Барт.

Для меня это свидетельствует еще и о том, что "безмыслие", собираемое им по крупице со страстью коллекционера по углам усвоенной грамматики существования, некая сомнамбулическая необязательность ситуаций и событий, подоплеке которых он все более уделял внимание в последних своих работах, - прислушивался, не замедляя шага, - каким-то образом приближали его к неизъяснимой черте, за которой вроде бы простирается все тот же мир фасадов, алюминиевых портсигаров, трамваев, случайных книг, вечернего тумана,,, но увиденный как бы глазами давно не существующего человека, или же того, кто принадлежит иной цивилизации.

О Петербурге говорилось и будет говориться ровно столько, сколько будет существовать возможность говорить. Не исключено, что последние высказывания об этом не то городе, не то предчувствии такового в итоге предстанут в форме непритязательного мычания. Вероятно и то, что в нечленораздельности последнего нам случится невольно угадать те же, исчезающие из самих себя, слова о "городе на болоте", об "архитектуре", "европе" и всем прочем, что является неотъемлемой частью известного рода препирательств по части не существующей столицы.

Однако есть светлые и печальные умы, позволяющие преступить пределы вещей, которыми вещи себя полагают, исподволь нас создавая.

К таким умам относился и всегда будет относиться Василий Кондратьев, пешеход, все ускорявший и ускорявший шаг собственной истории. Утешает одно - ему уже известен ее конец, тогда как нам по обыкновению остается лишь догадываться о ее смысле:

"О дальнейшем Аполлинер пишет, что царевна сбежала с римлянином к северным границам Империи, в Паннонию, на Дунай. Наступила зима, однажды утром Саломея впервые увидела, как замерзла река: и новость, и любопытство вывели ее одну на сверкающий голубоватый лед. Царевна шла, танцуя, все дальше, приходя в исступление от окружающих блеска и холода; именно здесь, уверяет поэт, она вспомнила и вновь ощутила тот же прилив безумия, что и в поцелуе пророка. Но она зашла далеко, лед проломился:" <Василий Кондратьев. Прогулки>

Василий Кондратьев погиб в ночь 25 сентября 1999 года.