Коллегия песка и воды об "Истории глаза"

В разговоре участвуют Аркадий Т. Драгомощенко, Александр К. Секацкий, Александр В. Скидан.

АТ. Поскольку мы не знаем французского языка, и читали этот роман в английском переводе, мы не можем говорить о его тексте, и наши разговоры неизбежно сведутся к идеологической проблематике Батая. Конечно, можно говорить о сюжетной архитектуре книги... хотя, мне кажется, она довольно бедна. Так что этот аспект тоже непродуктивен. Мы не можем говорить даже о качестве перевода, можем говорить только о русском языке, то есть о языке перевода.

АК. Но ведь в такой же позиции мы находимся и по отношению к Аристотелю, Гегелю и Ницше, нам поневоле приходится иметь дело с тем, что остается в результате перевода. Иногда, кстати, неудача переводчика может дать толчок национальной эзотерической традиции, как это случилось с гегелевской "Наукой логики" в русском контексте. Было бы неплохо, сли бы мы смогли обсудить сегодня три вещи: фигуру Батая как мыслителя XX столетия, его текст "История глаза" и саму возможность существования эротики (или порнографии) на русском языке.

Помните, Аркадий, лет десять назад, когда мы только что познакомились, я взял у вас почитать три книжки Батая, в том числе "Эротизм" и "Историю глаза". Тогда вы сказали: "Вот человек, которым я сейчас больше всего очарован". И действительно, книжки были все в закладочках. И вот, буквально неделю назад, когда речь зашла об этом круглом столе, вы вдруг заявили: "Сколько можно говорить о Батае? И как можно его все еще читать?" Что же случилось за эти десять лет?

АТ. Я перестал ощущать его вкус, как мы не ощущаем вкуса давно "съеденной и переваренной баранины", всему свое время. Ведь нам нравится то, что вне нас, будь то нечто новое или то, что, как нам кажется, когда-то было нашим, но потом было отчуждено, и теперь мы к нему с радостью возвращаемся. То. что нам нравится - это всегда нечто вроде возвращение к чему-то. И в Батае меня поражало совпадение с моим пониманием некоторых вещей. В "Виновном" Батай приводит на полторы страницы цитату из Гоголя, пассаж, как мы однажды обсуждали с Борей Остниным, наиболее характерный для Гоголя вообще - это конец "Сорочинской ярмарки". Помните? "И вдруг появился скрипач, и все люди задвигались как автоматы, до чего ж они покорны, до чего вяло машут руками... и потом, как по мановению волшебной палочки все стало пусто, и никого нет, и если ты, мой друг, где-то слышишь меня..." - то есть совершенно дикая вещь, которой заканчивается совершенно опереточная штука. Опереточная, костюмная, травестийная штука. Совершенно пронзительной нотой. Я говорил об этом с Борей лет 30 назад - вообще, действительно странно...

АВ. Это напоминает Клейста, его концепцию марионетки.

АТ. ...И я открываю Батая и вижу эту цитату... И много еще других вещей. Его отношение к тому, что мы называем литературой, вот что меня привлекало в нем лет пятнадцать назад...

АК. У меня возникло схожее впечатление. Первые тексты Батая, безусловно оставили глубокий след. Магия батаевского письма сразу же захватила отсутствием всевозможных расшаркиваний, предельным опытом самовыражения, опытом полной выговоренности. Кредо мыслителя: нет в моей душе ничего такого, что нельзя было бы высказать. Самое постыдное и самое заветное находят свое место в тексте, иногда в пределах одной страницы.

Потом какие-то вещи начинают настораживать - ведь Жорж Батай не просто носитель высокой образованности - он профессиональный архивист, библиограф, знаток средневековой латыни, человек, который в этнографии, например, был начитан не меньше Фрэзера и Леви-Стросса. Тем не менее, несмотря на тематическое многообразие его статей, все они, по существу, сводятся к вариациям нескольких излюбленных мыслей. Чуть ли не в каждом тексте можно найти ключевые слова: трансгрессия, суверенность, трата... кажется, что Батай извлекает очень незначительный процент из своей колоссальной образованности.

Вообще Батай предстает как один из тех "свободных умов", к которым когда-то обращался Ницше, поначалу даже может показаться, что он радикальнее своего предшественника. Но когда громкость выкрика стихает, когда мы переходим к дальнейшему или повторному чтению, остается только культура мышления, а она у Ницше несравненно выше. Преодолевать интеллектуальную робость - это одно, а выдерживать высокое напряжение точности - это другое, то, что Батаю как философу было не дано. Поэтому, он, конечно входит в число ярких писателей, но в ряд "сильных мыслителей" - таких как Платон, Кант, Гегель, Ницше или Фрейд, Батай все же не попадает. Тут уместно вспомнить название романа Фолкнера "Шум и ярость" - так вот, в текстах Батая слишком много шума и ярости, отсюда и проскакивание мимо подробностей, а ведь самое существенное не имеет формы очевидности, оно любит прятаться как раз в подробностях. Батай как философ мыслит оппозициями: вечность - пропасть, традиция - трансгрессия и т.д.; он принципиально конспективен, он словно боится утомить изложением того, что не резонирует непосредственным ужасом, вожделением и громом от свержения общепринятого.

Его опыт писателя мне представляется более важным, чем опыт мыслителя, а "История глаза", по-моему, принадлежит к числу лучших произведений Батая. Как раз здесь конспективность порождает внутреннюю взрывную силу. Создаваемая структура вожделения не разбавляется никакими оправданиями, никакой дешевой игрой в реализм и уж тем более моральными соображениями. Порноутопия строится по своим собственным законам в соответствии с диктатурой воображения. Решается, например, такая задача: как передать заряд похоти через текст с минимальными потерями? Или даже заставить работать текст как многоразовый конденсатор... Пожалуй даже современная порноиндустрия с ее роскошным видеорядом кое в чем уступает "Истории глаза", притом чисто технически.

Да, тут становится понятным, в чем сила Батая - в серьезности и автобиографичности текстуальных трансгрессий: он, по-видимому хотел предъявить к проживанию все, что только возможно, в отличие от Ницше, который вел теоретический образ жизни. Ницше как раз тот художник к которому наилучшим образом подходят слова Мальро- "искусство это антисудьба". Батай - прямо противоположный случай - его биография странным образом восстает из текстов. Никто так досконально не изучил эту траекторию между собором и баром, как Батай. Любой потрясший его опыт, в том числе интеллектуальный он пытался дать в чувственной редакции, даже лекции Кожева по гегелевской "Феноменологии духа". И монастырская аскеза, и разврат, и пьянство, и дерзости, за которые выгоняют из любого приличного общества - все это было у него всерьез. Это была своего рода мистика, но мистика не пиетизма, не созерцания, а яростного чувственного проживания.

АТ. У меня есть некоторые возражения.

АВ. Для меня главным событием при знакомстве с Батаем, недавним, надо сказать, явился его роман "Синева небес". Я решился писать рецензию на фокинский перевод "Внутренного опыта", написал ее и первым читателем этой рецензии оказался Витя Лапицкий. И он как-то очень скептически отнесся вообще к этому проекту написания рецензии - думаю, в силу как раз моего незнания французского языка, и он мне сказал: ты знаешь, это мало имеет отношения к Батаю, но прочти-ка ты все-таки "Синеву небес". Я прочитал (по-английски) и действительно понял то, что до этого ускользало от меня. Роман меня потряс своей одержимостью (в политических терминах выражаясь) фашизмом, но этот роман позволил мне в нестыковках теоретической мысли Батая распознать некий внутренний драйв, который он действительно не мог выговорить, насколько я понимаю, в дискурсивном плане, но который остался реализованным в прозе. Думаю, может быть как раз в "Истории глаза". А для меня, главным образом - в "Синеве небес". Полагаю, это то, что он несколько раз в своих теоретических работах называет "бытием без отсрочки". Это то, что, фактически, на самом деле и не может быть артикулировано в дискурсивном плане, то, что является горизонтом для теоретических построений и различного рода концепций в его работах, и то, для чего он пытается по линии метафоры найти какие-то субституты или даже симулякры. Мне кажется, что те получившие известность слова-метки, уже с клеймом Батая, которые перечислил Саша, они как раз являются симулякрами того, к чему он в теоретических пострениях так и не смог прикоснуться. Подозреваю, что некая "слабость" Батая заключается в том, что он столкнулся с невозможностью теоретического обоснования и проговаривания этого "бытия без отсрочки" (того, что противостоит "проекту", "работе", философской "системе"), однако именно его он косвенным образом реализовал в своем письме. Поэтому мне кажется есть смысл различать Батая-теоретика, который во многом может для нас сегодня представляться и второстепенной фигурой, и Батая-писателя, который благодаря своим этим двум книжкам, "Истории глаза" и "Синеве небес", все-таки для меня является ключевым писателем XX века. И ключевым вот еще по какой причине. Я думаю, что Батай был одержим не только стремлением к бытию без отсрочки, к тому, что он называет экстазом, незнанием или обнаженной исступленностью, то есть то, к чему он уже подключает некие метафорические ряды, но и проблемой сообщения и сообщества. То есть все порнографические, все эротические истории демонстрируют одну вещь, очень любопытную. Предельный опыт, опыт "вакхического прожигания телесной жизни" невозможен без некоего сообщества. Батай стал свидетелем краха не только всех концепций общества, но и свидетелем того, как самые радикальные попытки, утопические попытки создания новых концепций сообщества и воплощения оных на практике выявляли одну страшную закономерность или даже закон любого сообщества - а именно, что и коммунистическое и фашистское восхождение, которое так его очаровало и ужаснуло и к которому он безусловно чувствовал близость (совершенно законно его многие упрекали в сюр-фашизме ), мне кажется, что его пленила в этом одна истина, та, что на своем пределе все сообщества оказываются работой смерти. И это связывает их с эротическим сообществом и с той одержимостью по сути дела инстинктом смерти, проступающим за всеми хитросплетениями эротического письма. То есть на самом деле "Синева небес" меня потрясла сведением темы экзистенциального удушья и наступления фашизма, той метафизической "ночи", что покрывает мир, с темой некрофилии, потому что в этом романе он впервые (в истории литературы?) столь болезненно и столь исступленно ищет ответ на вопрос, почему он болен некрофилией.

АТ. Вий.

АВ. Почему эти бесконечные женщины, с которыми он сталкивается... никакой контакт эротический с ними невозможен до тех пор, пока они не становятся белы как мрамор, пока они не становятся воплощением...

АТ. Ты повтояешь слова Розанова о Гоголе. Они сами были похожи по своей судьбе, своей агрессивностью, исступленностью.

АВ. Иными словами, то, что было бесконечным горзонтом его теоретических изысканий косвенным, а может и прямым образом прорвалось в письме, и в каком-то смысле рассмотрение Батая отдельно как порнографа и как теоретика траты и трансгрессии для меня сегодня уже невозможно. Конечно, в его теоретических построениях масса слабых мест и пробелов, масса недоговоренностей. Не случайно во "Внутренний опыт", писавшийсяя на протяжении многих лет, он курсивом вводит дополнения, какие-то биографические черты-справки. Мне кажется, ощущая эту теоретическую невозможность артикуляции "бытия без отсрочки" (философия, дискурс это и есть сама отсрочка), он прибегает к фактам "внутреннего опыта": в такой-то год, в такой-то месяц я заболел, или я оказался там-то и там-то, я слушал такую-то музыку в такой-то церкви, и вот тут-то со мной то-то произошло. И - обрыв.

АК. Даже "История глаза" заканчивается отсылкой к его собственной биографии.

АВ. Да, и это нужно учитывать, говоря о Батае. Но кстати говоря (еще раз хочу подчеркнуть одержимость сообществом и фашизмом), одна из самых безукоризненных в теоретическом плане работ - это "Психогическая структура фашизма".

АК. Можно себе представить, как звучали эти идеи в тот момент, когда они впервые были высказаны. Современники внимательно следили за творчеством Батая - его читали все французские интеллектуалы. Рене Шар пишет ему в письме: "Вся наисущественная область человека зависит теперь от Вас". Есть тексты, которые медленно вызревают и не сразу востребуются. А есть такие, которые брошены как капля свинца. Когда Батай писал и говорил о безудержанной трансгрессии, о великом соучастии в жертвоприношении, ради которого стоит жить, возникало живое чувство откровения, возможное лишь на короткой дистанции. Свеженькие тексты Батая, публикуемые в том же "Ацефале", мгновенно прочитывались и имели хождение как конвертируемая валюта интеллектуальных взаимообменов. Но они не выдержали испытания временем, течение времени не выявило в них новых смыслов.

АВ. Кстати, удивительна история "Синевы небес". Он написал ее в 1935 году, а опубликовал, причем против своего желания, только в 57-ом по настоянию Андре Масона, которому он и посвятил этот роман. И в послесловии Батай пишет, что для него вообще говоря роман - ничто до тех пор пока он не пересматривает возможности человеческого существования и возможности существования сообщества, и в каком-то смысле отказ публиковать эту вещь он задним числом объясняет тем, что началась гражданская война в Испании, затем вторая мировая война, и этот трагический фон сделал смехотворными те психологические проблемы, которые являются центром самого повествования. Но он давал читать рукопись друзьям, и я даже думаю, что для такого человека как Бланшо "Синева небес" является тем текстом-предшественником, текстом-ключом, который бросает некий странный отсвет на прозу самого Бланшо, потому что Батай проговорил то, что уже не нужно было Бланшо проговаривать, уже само собой подразумевалось, было, так сказать, скрытым фоном.

АТ. Kiss of the death.

АВ. В общем да. Конечно, здесь еще одна тема существует. Это католицизм Батая, впитанный им в детстве; всю последующую жизнь он пытался с ним расквитаться. Конечно, именно католицизму присуща та особая "танатологическая" аура эротизма, которой не сыщешь ни в какой иной религиозной концепции. Опять же Гоголь всплывает с его странной амбивалентной привязанностью к католицизму. Через Польшу...

АТ. Давайте вернемся к "Истории глаза". Не будем говорить о ней как о тексте, не имея на это никакого права, и тем не менее мы из других источников, из источников, которые уже посвящены этой работе, знаем какие-то основополагающие вещи, которые объясняют уже существующее отношение к Батаю и некую историю отношений к Батаю на той культурной сцене, перед которой нам иногда удается вполне удобно расположиться. Мне кажется, что если говорить о нем, имея в виду этот роман, мы конечно же коснемся метафоры нашего, воспитанного западной традицей концепции знания - оптикоцентризма. Зрение всегда было связано с актом познания, понимания присвоения и прочтения мира. Поскольку мир представлялся некой книгой. Начиная с Григория Сковороды, который считал, что мы являемся отражением великой книги бытия, кончая Фуко, который рассматривал наше существование здесь в связи с периодами формирования европейской мысли как некий текст, который следует читать. Который, исходя из определенных ситуаций, изменяется. И наше отношение к этому изменению. Voir - видеть, savoir - знать, avoir - иметь. Соллерс в 1967 году писал в своем эссе о Батае, что Батай в перспективе всей европейской традиции литератур впервые может быть даже более ярко чем Сад, поскольку Сад работал в совершенно абстрактном символическом поле, а Батай сделал тело единственным референтом текстуальности. То есть литература Батая и философская в том числе есть особое телесное письмо. Поэтому, Саша, вы были правы, Батай все время кричит. Крик тоже является истечением чего-то, как зрение является истечением глаза, и слезы являются метафорой истечения (крови в первую очередь) из глаза и опустошения глаза и превращение его в абсолютно автономную биологическую деталь телесной машины. И все вещи, которые пишут Батай, связаны с телесностью, с ее функциональностью - отправления, секреции и т.д. и т.п. Так мы вернулись к одному означаемому для многих означающих. Это тело. Барт писал в известной работе об "Истории глаза": Думая о Батае и его Истории глаза, мы погружены в бесконечную циркуляцию означающих и замещающих друг друга - глаз, яйцо, тестикулы, и т.д. и т.п. И что же они делают в этом замещении? Они начинают посягать на пределы европейского устоявшегося к той поре (за рядом исключений, естественно) правилам дискурса, правилам литературы. Потому что сама порнография, обращение литературы к области, которая была запрещена, и извлечение ее в "литературное повествование" - уже есть нарушение законов, которые были установлены сообществом для того, что мы называем искусством. Это диверсионная работа (отчасти невольная), была для Батая смыслом его жизни, то есть его литературы. Причем иногда кажется, что Батай вовсе не хотел никакой войны, он хотел быть как все. Точно также как и Гоголь - Синявский точно это подметил - который всю жизнь хотел писать, как Пушкин или Лермонтов, то есть рассказывать истории, но когда он принимался это делать - получалось что-то необыкновенно чудовищное, 5 или 10 страниц про сад Плюшкина, и такого в литературе больше нет нигде.

А он всего лишь навсего пытался рассказать историю, как ее рассказывали story tellers той поры, рассказывали блестящие салонные люди, которые обладали этим даром. И на свой страх и риск пытался это проделать - и ничего не получалось. Ну, в юности получилась поэма... как ее...

АВ. "Ганс Кюхельгартен".

АТ. Замечательная поэма. Капитан Лебядкин просто умирает где-то вдали за горизонтом равнины! Обэриуты дети по сравнению с этим opus magna. Там что-то невероятное творится в русском языке и вообще во всем. Но возвращаемся.

Что же происходит? С одной стороны, мысль о создании, написании порнографического романа уже является пересечением некоторых пределов, положенных сообществом, положенных канонами, законами литературы и т.д. Потому что это не является предметом литературы, попскольку не может быть предметом языкового описания, она может быть только визуальной, но и в визуальном отношении предмет порнографии не схватываем, он и более того он долен быть изначально не свершаем. Как мы можем описать то, что не подвергается никакому пониманию? да ладно! Насилие? Нет, я думаю это очень легкий подход. Соединение женщины и мужчины в неких отношениях? Начнем с того, что порнография отвергает репродуктивную роль в этих отношениях, то есть мы уже находимся в области чистого эротизма, вот тут-то мы находим батаевскую "трансгрессию". То есть преступление черты, закона, все усилия которого направлены на производство, на прибавление, на прибыль... и т.д.

АК. на сохранение.

АТ. Конечно, на сохранение в первую очередь! Ведь "экстазис" (нарушение стазиса) направлен на нарушение основных законов, которые сохраняет сообщество. Естественен вопрос - почему же ему нравился фашизм? Упустим амбивалентность. Потому что фашизм в корне разрушает любую мысль о более-менее сбалансированном существовании человека. Фашизм очень близко связан с экзерсизами понимания все тех же "раба" и "суверена", бесконечного взаимообращения подчинения и повеления, причем в смене этих ролей мы опять-таки видим акт расчленения, расщепления, казни.

Он же в "Эротизме" писал о том, что сообщество, переживающее акт жертвования, даже более того в казни находит тот момент, когда в наблюдении, в созерцании самой казни оно, становясь единым телом, колеблется на грани полного исчезновения в жертве и амбивалентном возвращении в прежнее положение, но в совершенно другом уже состоянии. В миг принесения в жертву исчезает сама смерть и в этом головокружительном миге мы соединяемся и переживаем эту смерть. Почему он сравнивал жертвоприношение с эротическим актом? То есть для него фашизм был эротичен, потому что он был построен на трате. Несмотря на свою страшную, садистическую, классицистскую машину соподчинения и работы. Вспомним, Сьюзан Зонтаг не напрасно писала об очаровании фашизма. А Шарлотта Рэмплинг, то есть, простите, "Ночной портье"? Висконти? Но это известная вещь. Оставим эту тему. Пытаясь сломать некие законы, которые управляют поведением человека в обществе и в мышлении, Батай странным образом принимаясь писать, становился зеркалом собственных идей в письме. Отсюда возникает та самая фрагментарность текста, расчлененность текста, жертвование целостности текста, мы прекрасно знаем, что такое текст в европейской традиции: разные триединства, великие законы, которые связывают произведение, мы представляем архитектуру, как она строится, мы знаем, как строится буржуазный роман, мы даже знаем, как строится классический, предклассический, романтический роман... Батай приносит в жертву строение любой европейской архитектуры письма. Что же тогда пресловутое "я"? И его "я" в том числе? Допустим, что разрушая вот это я, этот краеугольный камень вообще европейского повествования (припомним Антонена Арто, ставшего попросту воплощением этого великого распада, раскола, разрыва), он просто хочет высказать несколько своих представлений. Но с другой стороны давайте вернемся к такой крошечной штуке, которая называется "Мадам Эдвардо". Это элементарное описание того, как я выхожу с барышней из бара, как мы доходим, доводим себя до абсолютного умопомрачения и готовы разорвать друг друга на части, и только потом у нас льются слезы облегчения, слезы эроса... Здесь очевидно намерение проиллюстрировать некоторые свои тезисы, с другой стороны, возможно мы предполагаем, что присутствует желание повторения некоего опыта, может быть даже воплощения несбывшегося опыта, лишь проектировавшегося опыта, а с другой стороны, когда человек это пишет, и у него получается, и мы понимаем, что само письмо, само воображение, желание воображения попирает все предписания. И отсюда возникает та чрезмерная эмоциональность, даже сентиментальность, что делает его - вы, Саша, были правы - несколько неудобоваримым сейчас. Сегодня подобная экстатика претит очевидно. И потом, сколько бы он не говорил о смехе, все это просто скучно. Не знаю, мы, наверное, сегодня не можем избавиться от своего опыта. Скажем, от опыта какой-то расщепленности - с одной стороны неизвестно зачем усвоенный и усвояемый опыт переживания европейской культурной традиции, а с другой стороны очевидное и неизбежное существование в мире, который этой традиции, мягко говоря, чужд. Неоромантизм? Неоцинизм? Последнее звучит намного нейтральней, хотя повторяет первое и в этом, конечно, можно угадать желание прозрачности, холода...

АК. Батай в этом смысле циником не был.

АТ. Ну да! Он ведь верил в это. Он, как ни странно, был сам себе психоаналитиком. Он рассказывал себе как психоаналитику все или верил, что рассказывает все. Мы же не можем никому ничего рассказать, потому что понимаем, что психоаналитик, как и дед-мороз, это так... для определенного возраста. Так же как и литература Батая для определенного возраста. Возраста в опыте. А потом мы возвращаемся к вещам куда более безумным - типа Гегеля, Витгенштейна... А Батай кажется слишком юношеским для нас. Но он будет бесконечно работать для новых и новых поколений. Как Жюль Верн.

Теперь что касается Ницше. Ницше мне лично напоминает Хлебникова, автора циклопических, никогда не существовавших построек. Ницше тоже автор циклопических, никогда не сведенных воедино построек. Но они были выстроены как руины. Батай же стремился выстроить здание, другое, но здание. Постоянное возвращение к католицизму. И та финальная сцена, где есть исповедальня... это есть способ познания, как ни странно. Исповедальность - тоже способ познания.

Чем тоньше и исступленнее говорю, тем я как бы больше и больше забираю в себя. Рассказ, создание истории - это в действительности создание системы неких антенн, уловителей. И конечно, он всегда шел до дна. И всегда говорил об одном и том же. Как каждый поэт. А он был еще и поэтом. На самом деле романы его дурно написаны. Они линейны, иллюстративны... Это комиксы! На самом деле, это комиксы. Но в итоге мы признаем, что это письмо является не только письмом... сейчас мы подумаем, как это назвать... вот слово, которое я не люблю: дискурс. Он изменил дискурс, он изменил подход к этому. Он слаб в собственно письме, наверное и потому, что использовал псиьмо как средство трансляции некоего состояния или некоей мыслительной ситуации, которой он был. В итоге его приняли как изменяющим письмо.

АВ. Дело в том, что в том, что он писал, всегда существовал принцип дополнительности. Каждая вещь сама по себе - воплощение нехватки.

АТ. Ему нужен был еще один комментарий, который он тут же дописывал.

АВ. Дальше идет реминисценция, потом послесловие...

АТ. И тогда, когда ты говорил про ключевые слова, понятно, потому что он был аллегоричен насквозь. Потому что белый глаз - это еще и слепой белок его отца, которого он держал за руку, когда тот ссал и т.д. Это бесконечная биография, которая с исступлением прокручивается перед нами. Но она перестает быть биографией, потому что, когда десятый раз показываешь, понимаешь, что это уже не его биография. Это есть некая мания, некая одержимость.

АВ. Я думаю, сила как раз в том и состоит, чтобы превратить одержимость в письмо.

АТ. Но он не считал себя писателем, поэтому он подписывался псевдонимом или вообще не подписывал свои романы.

АК. Да, конечно, "Историю глаза" Аркадий очень удачно сравнил с комиксом, хотя мне она всегда представлялась неким кукольным театром, где щедро льется клюквенный сок. Кстати. жанр ничем не хуже других, в такой же поэтике написана, например, "Пена дней" Бориса Виана. Законы этого жанра исключают передачу чувственных нюансов и всякую развесистую повествовательность, зато несколько простейших аккордов могут быть доведены до совершенства. Если мы различаем позиционную и психологическую эротику, то позиционная, как основа жесткого порно требует именно такого жанра. Сейчас все к месту и не к месту говорят о стратегиях телесности, о телесном письме...Батаевская "История глаза" - это в прямом смысле образец телесно-гормонального письма Начинается с того, что..

АТ. Это ритуальное письмо! Есть некие ритуалы, которые человек совершает...

АК. ...девочка Симона снимает трусики и садится в блюдечко с молоком. Нет ни психологических объяснений, ни длинных сюжетных мотиваций - но это никого и не интересует. Она носитель нулевой психологии, так же как и сам лирический герой и все остальные персонажи. Нулевая психологичность нисколько не мешает воспроизвести главные опорные точки мужской порноутопии... именно мужской, это предполагает метафора глаза. Батай, как исследователь телесности пытается дойти до конца, сконструировать оптимальный символический резонатор, превосходящий живую натуру. На уровне кукольного театра воссоздается несколько абсолютных позиций, диктуемых воображением потребителей порностимула. Например, "тайна женского оргазма", на ее особую роль в порнофильмах впервые обратила внимание Линда Уильямс. Мужской оргазм очевиден, он имеет зримые проявления и является четким физиологическим рубежом между двумя дискретными состояниями. Женщина в этом смысле существо загадочное, никогда с точностью неизвестно, получила она наслаждение или нет. Какой-нибудь гордый собою любовник вполне может оказаться жертвой фальсификации, как разовой, так и пожизненной. Поэтому в порноутопии всегда присутствует избыточная влага, устраняющая всякие сомнения. Подруга Симоны запирается в шкафу, наблюдая за оргией через щелочку (кстати, фигура скрытого наблюдателя это универсальный эротический усилитель) и при этом писается от остроты ощущений; из под шкафа изливаются чуть ли не воды потопа, что повествователь и фиксирует как кульминацию всей сцены. Все это настолько избыточно-раблезиански, но в то же время перед нами попытка выстроить строго традиционный...

АТ. Когда женщина, особенно в мужском повествовании, писает, это уже откровенная проекция мужского...

АК. Понятно, что это соответствует сладчайшему с мужской точки зрения. Просто Батай работает с близкодействующими силами автономного эротического воображения. Он четко и откровенно, подобно исследователю, фисирует его контуры, не разбавленные никакой психологической мутью, как, например, у Лоуренса.

АТ. Да, вот этого наверно никто уже не будет читать никогда.

АК. И при этом у Батая всегда присутствуют моменты радикальной трансгрессии. Помните эпизод, когда герой-повествователь и Симона предаются пороку, проявляя неистощимую эротическую изобретательность (или, если угодно, извращенность). При этом входит мать Симоны и становится свидетельницей сцены. Любовники тоже замечают ее и некоторое время они смотрят друг другу в глаза. Потом мать выходит из комнаты, не говоря ни слова. Понятно, зачем нужен этот эпизод Батаю, тут как бы первичная сцена наоборот. Сила трансгрессии определяется степенью надругательства над святыми узами; хочется плюнуть в самый глубокий и чистый колодец, но это труднее всего - найти еще не заплеванный.Дальше фигурирует священник, которого приканчивают в эротическом порыве. Чтобы усилить наслаждение. Батаю, как бывшему католическому мистику, все время хочется переписать таинство исповеди наборот.

АТ. И этот белый, заведенный глаз... Как писал Фрай, у Батая мы всегда видим глаз, увитый потоками крови, и уже лишенный зрения. Глаз превращается в ничто. То, что являлось точкой исхода возможности знания, превращается в ничто. Это карикатура на то, чем каждый день фактически занимаемся мы все. "Все, что ты ни сделаешь, все твои слезы, весь твой пот, вся твоя кровь все равно выльется в чернила"... по-моему так. Батай занимается тем, чем занимается Пруст - все время пытается написать, на протяжении семи томов, роман о том, как он пытается начать писать роман, в котором угадывается возможность написания романа и так далее. Весь опыт Батая - это пытаться начать писать. То есть одним словом - это о невозможности письма вообще.

АК. И все же, как мы установили, Батай не был циником, он в это верил. Он действительно странным образом верил. Я иногда...

АТ. Вот это, кстати, относится к сообществу, о котором говорил Саша Скидан. Потому что сообщество требует веры и соглашения. Можете себе представить: обеспеченный класс, они не думали, как выжить, хотя подозревали, что Европа находится на грани катастрофы. Но они знали и другое - что Европа обладает такой возможностью, такой историей, что любую катастрофу она залечит и залижет на себе, как кот, который вернулся с уличной драки со двора. Потому что это - вера в свое бесконечное прошлое предназначение. Это европейское сознание. Мы не отягощены подобным сознанием. Потому что в нашей истории ни одного торжества, ни одной победы не существовало никогда, все всегда соскальзывало в противоположное. Поэтому они могли продолжать жить как они жили. Например, когда вошли немецкие войска в Париж - они да, они не сдались, не согнулись., но продолжали свои дела: мадам Коти встречалась с офицерами главного штаба - им это безразлично, это было наносное, это должно было пройти, это была маленькая локальная неприятность соседей, европейских соседей.

АК. Батай против этого как раз протестовал.

АТ. Но протестуя против этого, он был плоть от плоти. Они прекрасно жили, ходили в мягких серых велюровых шляпах, в замечательных костюмах. Они собирались на террасах, дискутировали, выгоняли друг друга из каких-то группировок, раздували свои отношения до космических скандалов: Тут еще вопрос соразмерности и масштаба... Европа не переживала ни одной катастрофы. И никогда не переживет. А он хотел катастрофы. Потому что катастрофа была бы созвучна его пафосу.

АК. Тут мне кажется вот в чем было дело. Он не просто хотел катастрофы, а пытался ее провоцировать, причем так, чтобы катастрофа обязательно имела персональную пометку: ради меня, величайшего грешника, погребены и Содом и Гоморра.. Все перепады от сакрального к сатанинскому, от послушничества в монастыре, до безоглядного богоборчества, выдают странную формулу веры, свойственную некоторым радикальным ересям. Повидимому, где-то в глубине души, Батай надеялся, что если уж не дана ему персональная благодать, то уж по крайней мере, Всевышний уделит ему персональную молнию, чтобы испепелить...

АТ. Но фокус-то в другом! Он считал себя подготовленным к этой персональной молнии, в отличие от других, которые даже не догадывались о ее существовании. Возможности встречи с ней.

АК. Кстати, Батай был ангажирован и самой прозаической повседневностью, на какие темы он только не писал!. Даже о советской индустриализации, о колхозах. Он заведовал несколько лет отделом периодики и составлял текущие реферативные сводки, что от него требовалось как от библиографа... читал немыслимое количество газет и журналов...

АТ. Он занимался этим как антрополог. Это было предметом изучения, но не предметом сопереживания. Хотя странно, как можно сопереживать газете... Кстати, он, в отличие от Витгенштейна или Вальтера Беньямина, вовсе не рвался приехать сюда. Но в итоге, с другой стороны, я считаю публикацию этого романа вообще ненужной. Кому нужно - пусть прочтет по-французски или на худой конец по-английски.

АК. А вот, кстати, мы подошли к третьей теме. В чем неудача русского текста "Истории глаза"?

АТ. Да об этом уже столько написано! - о том, что русский язык не приспособлен для передачи определенных физиологических отправлений и так далее.

АВ. В нем есть лишь две крайности - либо похабщина, либо медицинская терминология. И если европейские языки, имеющие латинские корни, легко воспринимают латинскую медицинскую терминологию, она лучше укоренена в бытовом языке, то для русского слуха медицинская латынь - это иератическая речь. Нейтрального языка для описания акта и гениталий по-русски не существует.

АТ. Отметим и такой момент. Американский, что называется, литературный язык позволяет многое. Цензура запрещает использование некоторых слов и оборотов в газетах, что означает публичное пространство. Но художественная литература - это иное пространство, это частное пространство автора. В России иначе. Вот почему в России смерть автора представляется весьма проблематичной: Там автор опять воскрес, я у нас еще только пытается появиться:

АК. Но дело не только в этом. Помните, Набоков объясняет в предисловии, почему нельзя было написать "Лолиту" по русски? Он ведь все равно остался недоволен переводом. Русский язык не дает средств для выражения того эротизма, который возможен в английском, французском или в итальянском языке. Казалось бы, парадокс: ведь русский язык обладает массой уменьшительных и ласкательных суффиксов, и. Тем не менее, все равно получается либо поручик Ржевский и Лука Мудищев, либо медицинское руководство. Но почему уникальный фрагмент человеческого опыта, опыт телесно-гормонального письма, практически невоспроизводим по русски?

АТ. Поставим вопрос по-другому. Значит, этого опыта нет.

АК. Гм...

АТ. У нас этнически этот опыт отсутствует. То, что мы имеем, находится в рамках репродуктивной деятельности с легкими отклонениями.

АВ. Сексуальный опыт есть, а эротического нет.

АК. Во всяком случае, дискурсивно он не выражен... В отличие, между прочим, от опыта измененных состояний сознания! Вспомните Веничку Ерофеева. Вот где масса оттенков. Так же, как в английском языке существует множество оттенков оргазма, так в русском языке столько же оттенков опьянения. Или перевод Кастанеды на русский язык - он же очень удачный, не к чему придраться.

АТ. Что значит - эротический опыт "дискурсивно не выражен"? А Вера Павлова?

я виню природу-дуру:
под мужскую арматуру
под сплетенье рук и губ
подставляю свой раструб
Еще как выражен!

А.К. Мне как-то пришлось писать предисловие к английскому порнографическому роману, анонимно изданному лордом Каррингтоном в начале XX века. Перевод так и не вышел в связи с финансовыми трудностями "Северо-Запада", но я помню, с каим огромным трудом мне удалось дочитать эту объемистую рукопись. Нагромождение технических терминов, какой-то бесконечно затянутый "неприличный анекдот". Потом у меня появился и английский текст, который я прочел и увидел, что он вполне работает. И парадокс в том, что переводчик точно придерживается оригинала. Или, например, открываем наугад прекрасный эротический текст "Three Marias", читаем: "Remembering him I was all in my own juice" - попробуйте буквально перевести на русский язык и будете долго смеяться. Поэтому, видимо, нет персональной вины переводчиков "Истории глаза"...

АВ. Мне кажется, без серьезных перемен в языке, без радикальных переименований эротика по-русски останется невозможной.

АК. Да, я тоже об этом думал...

Март 1999.