Александр Секацкий
ПОЭМА И МАНТРА

I

Передо мной лежит необычная книга. Она называется Das Buch Sabeth и имеет подзаголовок: книга в пяти частях. О ее авторе, Елизавете Мнацакановой, я не знаю ничего, помимо текста книги - то есть ничего, кроме главного, кроме того, что действительно стоит знать.

Это одна из лучших книг поэзии на русском языке, хотя трудно сказать, состоит ли она из поэм, стихотворений или, может быть, из одного стихотворения. Все слова Книги Завета, если их выписать в строчку и ни разу не повторять, могли бы разместиться на одной странице - 152 страницы содержит книга, не считая вставок живописи и каллиграфии.

Есть вещи общеизвестные. Например: богатство поэтического словаря определяется не количеством слов. Если рифмовать все, что рифмуется, или сочетать все, что сочетается, мы получим лишь вариант версификаторского разврата. Как и в любом разврате, в нем уже растрачена сила. Читателю тогда достаются разворованные гробницы воображения, где уже нечего осквернять. Созидание и сохранность силы вещего слова возможны только благодаря аскезису, самоограничению.

Из всех утопических проектов реформы поэзии мне ближе всего идея составления списка заветных слов, которыми поэт намерен ограничиться. Сто слов, заданные списком, помещенным в начале книги, и книга как их экспозиция, попытка взаимного одухотворения, наделения плотью.

Язык Тлёна и Укбара, придуманный Борхесом, не имел существительных, но поэзия на нем была вполне возможна, по мнению автора ("вверх над постоянным течь залунело"). Борхес мог бы сделать и более сильное утверждение: язык без существительных был бы по преимуществу поэтическим языком, он и возникнуть был должен под давлением поэзии во избежание опасности назвать какую-нибудь вещь ненароком ее собственным именем. Ведь все современные языки оперируют "невещими", невесомыми словами. Поэзия, претендующая на искусство истинного названия, знает, где его искать. Истинное имя непроизносимо, но ощущаемо в просвете, возникающем, когда вещь называют именами других вещей. Такова роль метафор; они суть указатели на отсутствие вещего слова - указатели места, где некогда стояло единственное имя; покуда не забылось окончательно и не подменилось десятком прозвищ.

Язык повседневности знает только клички и прозвища вещей, язык поэзии отличается от него лишь осознанием этого факта. Но это значит, что поэт может обойтись без клички. Может попробовать как-то иначе подозвать сущее, тихо окликнуть его: "эй...". И если мы понимаем, что призывает он, не называя, значит перед нами поэзия. Значит, в самом деле, поэт.

Значит, в списке заветных слов есть еще и заветные пробелы, они стоят выше в иерархии аскезиса. "Сорок четыре ступицы сходятся к центру колеса, - говорил Лао Цзы, - но пользоваться колесом можно только благодаря пустоте посередине". Превыше всего озабочен поэт удержанием "пустоты посередине". Если вновь суждено будет прозвучать вещим глаголам, они пройдут как раз через эти проемы.

II

Только этого мало. В "истинной поэзии", в творчестве "сильного поэта", как любит выражаться Харолд Блум, обязательно должен звучать лейтмотив "только этого мало", лейтмотив скорби. Потому что есть еще некая роковая стратегия прямого поиска имени. Она относится к поэтической археологии и впервые ощущается как подозрение: место, которое занимает теперь поэзия (а также и риторика и даже эристика) некогда принадлежало другой практике, обходившейся без прозвищ и потому крайне опасной. Заклинания звучали там, где звучит ныне поэзия, место поэмы занимала мантра. Мантры состоят из вещих слов, которые провоцируют сущее в момент произнесения, поэтому малейшая неточность в них недопустима. Индра, читая мантры, дарующие победу, перепутал интонацию только в одном слоге и вместо того, чтобы поразить врага, поразил друга. Некоторые старинные проклятия еще сохраняют отголоски вещих глаголов, например, умение запечатлеть словом утробу женщины, которым славились халдеи Вавилонии, не утрачено окончательно, и соответствующая формула проклятия порой срабатывает, если угадана интонация.

В целом, вероятно, практика вещих слов была еще более разрушительной и опустошающей, чем кровавые человеческие жертвоприношения, ведь ясно, что на одно слово исцеляющее приходились сотни и тысячи вредоносных.

Как удержаться от произнесения проклятия, если владеешь его вещей формулой? Табу не может противостоять искушению, и неизвестно, что стало бы с человечеством, если бы не охватили его спасительные воды забвения. Я не знаю, откуда они взялись, откуда пришла благодатная амнезия на заклинания (остались только их макеты, похожие на детские игрушки). Но поэзия, сумевшая сберечь самую высокую строгость допуска, научившаяся вычислять топику вещих глаголов, сохранила и тоску, подземную тягу к всевластности заклинаний. Филологические эксперименты Хлебникова кажутся странным чудачеством, чем-то безобидным во всяком случае. Но это лишь потому, что они не увенчались успехом, в том смысле что не достигли своей сверх-поэтической (быть может, лучше сказать инфрапоэтической) цели.

Да, сильный поэт всегда испытывает ту тягу, хотя редко поддается ей, сознавая предел возможного, обреченность на поражение. Но мне не попадалось другой такой книги, как эта "книга в пяти частях", где вся энергетика творчества была бы сведена в единую археологическую точку поиска формулы заклинаний. Елизавета Мнацаканова попыталась написать мантру о смерти, где в мощной авторской оркестровке могли бы прозвучать чистые позывные Танатоса. Их непременно нужно услышать, чтобы заклясть смерть.

III

Текст книги Елизаветы Мнацакановой содержит в себе собственные правила чтения, отличающиеся в каждой из пяти частей. Было бы хорошо для начала читать его ни о чем, используя места, которые получаются о чем-то, для возвратного чтения. Но художнику не дано такой привилегии, отсылать к "отдельной грамматике" скользящие по строчкам глаза. Праздный взор должен быть пойман в плен, должен утратить свою праздность перед ликом тайны. "Книга о том" - вот что должно быть угадано сразу - но как раз это и нельзя утаить, даже если автор просто написал то, что написалось.

настанет март     и станут
    как будто     стынуть
 март настанет    странны вечера
      и утро    глянет   будто   утро   глянет
   над марта
    синевой

Вот цитата из середины опуса Nо.18, часть первая - Laudis. Из середины в самом буквальном смысле, ибо текст продолжается вверх и вниз, но также вправо и влево.

Иногда текст собирается в строчку:

над сине-мартом мертв встает квадратом март встает над мартом

(Nо.22,ч.1)

строчки вновь рассыпаются на слова:

нибудь      нибудь     ни будет    не   будет
             будь
 не будь       не будет
март нагрянет    не март    не морт    не мор
нагрянет март     как будто     смерть
как будет     будет       будь      будь     за
             будь

(Nо.20,ч.1)

А слова распадаются на слоги, на сочетания букв, на созвучия:


			у
		 трись
				уй
						ум
						  ри
ми собачьи
				сле
	пые
				сле
	зы
у
	три
			те

(Nо.12,ч.4)

или вот:

тобой
	рас
		колоты		со
		смертью		мы

	бессмертны		мимызна
						комы
			   без
смерти   развеяны   смертью   рас
		сеянымисмертьюмы

(ч.5,с.146)

Март, первый весенний месяц, начало года по римскому календарю. Мартовские иды - игры в опасной близости от смерти, время, когда связанные в спокойную причинность чары, отстоявшие после завершения творения, колеблются и трепещут, чтобы выйти из связки по первому слову Мастера.

Март и его производные - главная точка приложения инфрапоэтических сил. Март - mort. Мор, мертв. В марте, вместе, в смерти. Елизавета Мнацаканова ничего не хочет рассказать о том, что произошло, но в тени текста вырисовывается пунктирная линия сюжета, отправное событие. Мне кажется, было так: они встретились в марте - он, любимый, и она, любимая. Маленький квадрат двора, куда свет проходит как отдельная, висящая в воздухе субстанция. Свет легко вычищаем, тогда остается мрак. Мрак никогда не исчезает из дворика, иногда только прикрывается светом. Влюбленных разлучает смерть. В краткой немецкой аннотации на обложке книги высказывается догадка: "оба персонажа мертвы, или, по крайней мере, один из них, именуемый цезарь". Это принятый в математике предел точности: мертв по крайней мере один из них (из нас), но, может быть, и оба.

Когда-то они вместе открывали окно и смотрели вниз на дворик и вверх, где синь небес. Но caesar мертв, ему в книге принадлежит абсолютное молчание. А любимой принадлежит голос, который утверждает среди прочего: "вместе в марте вместе мертвы".

Этой тайне нет окончательной разгадки, как и многим другим пробелам и миражам сюжета. Здесь именно сюжет предлагается для любителей кроссвордов - обнаруживается аналитическое раздолье для выстраивания версий случившегося, раздолье, по сравнению с которым детектив просто скучен - я и сам поддался магии реконструкции, интерпретации подробностей и намеков. Есть в высшей степени человеческое действие - преобразование тайны в задачу - с чертежиком, с карандашиком в руках или просто так, "в уме". Поэт, не владеющий настоящей тайной, воспринимает такую позицию враждебно, ибо она развеивает мимолетные, слабые чары. Но усиливает сильные, когда обнаруживается, что нет линейного выхода из лабиринта, и что выход не зависит от очередности открывания дверей.

IV

Книга Елизаветы Мнацакановой - это грандиозная попытка перехитрить смерть. В сущности, поэзия всегда занималась символическим обманом смерти, делая вид. Именно "делая вид", т.е. создавая прекрасную видимость торжества созвучий и картинок-визуализаций, где сама смерть была достаточно ручным анти-символом, как бы соломенным чучелом воображения - которое всегда бьют и побеждают. Слишком дешево достается торжество, если остается только выбирать сети, "когда идет бессмертье косяком".

При этом страшная тяга и неутолимая жажда Танатоса обычно оставлялись в невидимости -- когда поэзия сама делает вид, она далеко не все допускает в символическое пространство зримости и блеска. Остается за "полем зрения", во тьме невысказанного деструктивная работа хаоса: тление, разложение, забвение, тщета символических усилий. Новоевропейский символизм традиционно "побеждает смерть тем, что "в упор не видит" ее ошеломляющего присутствия. Поэт играет в прятки со смертью как дитя: я закрываю глаза, значит тебе меня не видно.

В "Книге Завета" сделана попытка отбросить инфантилизм отворачивания от нестерпимого. Наоборот, поэт стремится проверить натяжение всех нитей, тянущих нас отсюда -- туда.

настанет март как будто мать нас ...нас...нас...на...за...
		   станет... март... будто...мать...будто...нас
				танет... танет...тянет...
нас тянет март как будто мать...как будто...нить...нас...
				танет...нас...тянет
		танет...тает...тает. ..нас...

(Nо.22,ч.1)

Необходимо отыскать и потянуть даже самые тонкие поэтинки (паутинки) тлена - ведь ими сшито нетленное. Как же иначе выпутать меня и близких, дорогих моих, не ощутив натяжения, тяги Танатоса, опутавшей даже материнское начало?

как будто...сматерью...как будто...смарит...как будто... 
						[смартом...смерен...сматерью...
(...)
угаснет марта свет

(Nо.23,ч.1)

Поэзия Мнацакановой несет удивительную концепцию, удивительную по своему бесстрашию говорить и видеть, не опуская, не закрывая глаз.

Вот я смотрю в лицо любимого и не отвожу глаза, когда уже принято отводить их, потому что подступает безумие словно инфекция смерти-тления. Любимый мертв. Но я не поддаюсь и безумию, я буду так бороться с необратимостью распада, как никто еще не боролся, и я смогу заклясть смерть, приостановить ее приговор. Где-то там, за пределами нескончаемого марта, жизнь по-прежнему бушует, требуя предоставить мертвым хоронить своих мертвецов. Но она отделена от меня четырьмя рамками-квадратами: квадрат небес, квадрат двора, квадрат окна, а четвертый квадрат - это прямоугольник гроба. Чрезвычайно важно удержать взаимную проницаемость этих окон, - вопреки обряду, вопреки капитуляции, требующей закрыть глаза мертвому, закрыть окна, занавесить зеркала. Чтобы спрятаться. Они пусть прячутся и отворачиваются, а я не буду. Я стану вспоминать заклинания, подбирать интонации и созвучия, стану требовать его назад. Мне важно продержаться (хотя бы с помощью приемов или хитростей), пока я не подберу вещего слова из рассыпанных огласовок, бесконечных аллитераций архаического индоарийского корня mort. Это поиски в развоплощенности, обзор самого первичного "рассеменения" (dissemenation). Когда составится из mort-семян и прочтется неважно кем - мною, читателем или сам собой прочтется вещий глагол, эквивалент евангельского "талифа куми", тогда он зашевелится, и "настанет март и мор, и мертв восстанет". Только бы вспомнить, как это произносилось.

Средствами поэзии создается особое оптическое устройство, квадра-скопический объектив, где резкость (фокус внимания) удерживается на традиционно-невидимом и неэкспонируемом источнике света, на "сине-мертвом" объекте заклинания. Синий - единственный хроматический цвет в черно-белой раскладке "Книги Завета", именно им пронизана экспозиция, покуда длится проговаривание заклинаний. "Синь небес" и "синь-миус двора" упоминаются чуть ли не на каждой странице, но, конечно, не они первоисточник страшной синевы. Первоисточник - цвет радужной оболочки ока смерти - мертвенно-синий.

над сине-мартом мертв встает квадратом
(...)
  и сине-март
			и сине-мертв
  и сине-март	      небес не бесный...небес...не бес миус  ус
			и синь небес миус

(Nо.22,ч.1)

Сине-март - это синема мертвых, cinema тления, нескончаемое кино андеграунда, которое приходится смотреть не отрываясь, без помех, как Иисус смотрел на мертвого Лазаря - долго и пристально, изгнав предварительно маловеров и трусов.

Настойчивое удержание экспозиции в неподвижности (не отворачиваясь) обнаруживает заветный пробел: отсутствие имени. Тот, который мертв, на какое имя теперь откликнется? Что может вызвать его из развоплощения, если прежнее имя сохраняется только в символическом воображаемом пространстве? Культуры, не столь далеко отошедшие от вещего слова, предписывают менять имя при любой смене социального статуса и даже после серьезной болезни. А уж перейдя самую глубоку пропасть... И поэт нащупывает контуры сакрального провала: в экспозиции присутствуют и гроб, и морг (особенно часто в виде инверсии - гром). Идет перекличка нескольких языков: русское утро отсылает к немецкому morgen - "вместе утром вместе мертвы". Встречаются и обратные отсылки. Индоарийский корень mort проведен через языковой строй русского, немецкого языка и латыни почти с раваной настойчивостью: так больше шансов не упустить вещую формулу.

Единственное отсутствующее и неназываемое слово (в обращениях) - труп. Ибо оно главный заменитель подлинного имени, парезренная кличка... Многие сильные художники пытались подобрать по созвучиям недостающее слово. Стоит вспомнить птицу Nevermore Эдгара По или "бобок" Достоевского, гипотетические вместо-имения, призванные призвать оттуда: "эй, отзовись".У Елизаветы Мнацакановой таким вместо-имением служит "миус": "Над мертвой синь - небес, над синь - миус двора". Это источник иррадиации смертельной синевы:

и грозно тени твердь над синь-небес
восстанет
И ТВЕРДЬ МИУС НАД СИНЕ-МЕРТВ ВЗОЙДЕТ.

(Nо.21,ч.2)

V

Языковые игры с их концептами и денотатами до поры до времени оставляют в незыблемости глубины сущего. (Поэзия - всего лишь самая увлекательная из этих игр). Призрачные слова, которыми изъясняется современное сознание, похожи на частицы нейтрино, сверхлегкие частицы, пронизывающие вселенную благодаря способности не взаимодействовать с веществом. Только поэтому они и не встречают сопротивления. Мы, говорящие на пост-вавилонских языках, обречены (об-речен-ы) тем самым на безответность и безответственность, но ведь мы и наслаждаемся великим преимуществом безопасности, которое даровано косвенным словом.

Мы вовсе не спешим восстановить практику "слова и дела" - оно и не удивительно, большинство пещер, открывавшихся на "сезам", были исполнены вовсе не сокровищ, а чудовищных инфернальных сил. Поэтому и те мантры, заговоры и заклинания, тексты которых сохранились на сегодняшний день, представляют собой, по сути дела, только макеты вещих формул, мумифицированные останки, покоящиеся на страницах книг словно на музейных витринах. Если уж комментаторы "Атхарваведы" спорят, как атрибутировать тот или иной текст: то ли для снискания милости царя, то ли от бельма на глазу, становится ясно - традиция пресеклась. Чтобы возобновить ее, нужно проделать колоссальное усилие избавления от двойного страха: от низменного страха перед миус-синевой тления (что оказалось не по силам Алеше Карамазову), и от горнего страха ненароком освободить прикованного дракона, развязать дремлющие в связке чары. Это еще полбеды, если совсем не получится, а ну как вдруг получится не совсем? Вместо одухотворения выйдет нечто иное - активирование anima-mortale, какое-нибудь зомбирование? Внезапная мультипликация "бобок-миус-эффекта"?..

Автор "Книги Завета" проделывает усилие до конца - технология заклинаний воспроизводится с редкой изобретательностью и глубиной. Вот например технически самая сложная переадресовка смерти, требующая тройной идентификации, вовлечения персоны заклинающего в качестве медиатора-медиума. Мы помним кое-что из магического переноса, например, простейшую переадресовку несчастья: "У кошечки заболи - у доченьки перестань..." Задача Елизаветы Мнацакановой куда сложнее.

собакой
		залечь
			собакой
				бездомной
				бездельной
				бездетной

собакой
	собакой 		залечь
					безнадзорной
		надежной собакой
			залечь
				залечить

(Nо.16,ч.4)

Тактика заманивания и дезориентации смертоносных сил проходит сквозь всю четвертую часть "Dies Irae". Бродячая, бездомная собака, издохшая, падаль с раздавленным черепом - возьмите собаку вместо любимого. И страшная глубина перевоплощения -


         бесцельной бес
ценной
        бес
           смертной
             собакой
                  издохнуть
     изойти

(Nо.17,ч.4)

исчезнуть
     из гроба и грозно и громом
  воздвигнуть  воздать воссоздать

восКЛИКнуть
            восКРЕСнуТь  восПОМНИть
   восСЛАВить  восКРЕСнуть ВОСКРЕСНУТЬ

(Nо.18,ч.4)

собакой
	из гроба столетия
			гряну
изувеченной вечной собакой столетий
гряну 	грозно 	гряду

(Nо.19,ч.4)

Эти прекрасные по силе страницы совершенно непонятны, если не иметь в виду, что беспризорная уличная собака используется как бродячий ГРОМоотвод, как МОРТоизолятор, принимающий на себя сокрушающие удары, направленные на родных и близких, на любимого. На примере изувеченной раздавленногй собаки словно проверяется действие "мертвой воды", той, что ис-целяет расчлененное, охваченное тлением тело, подготавливая его к одухотворению, к тому моменту, когда из хаоса и гула артикулируется действенность заклинания, ибо строки и слоги наконец совпадут.

Вне мантры, по законам "чистой поэтики", текст не просто "режет слух", он многократно умножает прозекторские усилия, интенсифицируя ход резца -

раз
	битым
раз
	давленным
		дважды раз
давленным
	черепомчер
			ным
дважды   раздавленным черепом

(...)

раз
	рубите   разбейте
				упование   мое

(Nо.21,ч.4)

расколотым надвое черепом суженным надвое
тебе открываюсь тобой осеняюсь
раздавленных намертво надвое

(Nо.25,ч.4)

Это по правилам мантры, теперь уже позабытым, возводится ловушка, поглотитель "миус-эффекта"; интонации молитвы присутствуют где-то на заднем плане, их звучание захвачено в эту озвученность, ибо понадобиться может все в некий момент - и умиротворение, и гармонизация, и "Himmlische Mutter herab" (ч.3, Nо.3).

Не может не впечатлять панорама интонаций, особенно при сопоставлении с лексическим аскезисом, с высочайшей сдержанностью в словах. Но в завершение я хотел бы упомянуть еще вот о чем. Каждый знает, как редко встречаются книги, читаемые дважды, ведь и один раз далеко не всякий текст прочитывается до конца. Если попытаться обобщить, что же представляют собой "неоднократно-читаемые тексты", можно увидеть, что все они содержат некое современное подобие вещего кода: это разного рода "сезамо-заменители" - словари, справочники, инструкции. Но они читаются непосредственно перед "входом в пещеру" - притом при условии, что нам туда надо. Долговечность служебных книг не зависит от их эстетических достоинств, а зависит, главным образом, от долговечности и важности той дверцы, для которой они "сезам".

Поэтому свод таможенных правил эфемерен по сравнению с такой служебной книгой как требник.

Книга Мнацакановой воплощает высший тип служебного текста - лого-кинетическую мантру возврата. К ней можно обращаться вновь не для того, чтобы "вычитывать всякий раз разное" (Р.Барт), а для того и тогда, когда квадрат двора пронзится нестерпимой (потому, что на этот раз лично-адресованной) синью-миус. Когда плач по умершему не утешает души и не утишает боли, этот требник может пригодиться, ибо в нем сосредоточены огромные силы противостояния смерти, таможенные правила для возвращения через ту границу, которая раскалывает-разрезает надвое. Про книгу Елизаветы Мнацакановой нельзя сказать, что написана еще одна "ода" смерти, подобная другим поэтическим эпитафиям. "Книга Завета" - попытка написать "о-нет" смерти. Она вместо имени и на пути к нему: восстань из гроба. Встань и иди.

Мы сохранили авторскую нестрогую технику цитирования; цитированные тексты полностью приведены ниже (прим.ред.)