Василий Остров
ПО СТРАНИЦАМ РУССКОЙ РОМАНТИЧЕСКОЙ АНТОЛОГИИ

То, что досталось нам в качестве "русской романтической антологии" - не изживающее себя настроение, которое складывалось за всю историю, но в стороне от литературных баталий, "величин" и "толстых журналов" своего дня. Однако, кажется, именно эти авторы лучше многих отвечали требованию Белинского: "Пора бы перестать писать, не имея таланта!". По крайней мере, именно романтизму русская проза обязана самыми интересными эстетическими достижениями.

Развитие и обновление русского романтизма мы вообще знаем достаточно плохо: особенно мистический гротеск, идущий от традиций "масонского романа" XVIII века и заложенный Владимиром Одоевским, не рассмотрен в своей перспективе. А ведь именно эта линия, ожившая не без влияния французского и австро-немецкого декадентства, дала неоромантизм "серебряного века".

Новоромантизм, как все подлинное, не был направлением. Даже среди "классиков" есть Леонид Андреев. В последние годы мы прочли книги или отдельные новеллы Михаила Кузмина, Александра Кондратьева, Сергея Ауслендера, Бориса Садовского, Александра Чаянова. "Новый гуманизм", в котором Кузмин видел заслугу их эстетизма, обещал на рубеже новой эпохи - этого "плавильного котла" трагических экспериментов культуры - дать своеобразно русское решение того "магического реализма", который художники Европы по-разному, и особенно ярко - сюрреалисты, стремились противопоставить в эстетике - небывалому, на глазах, скачку науки и практики. Увы. Изощренная работа и малые формы не выдерживают железного натиска. Какие попытки, отрывки и редкие, эфемерные книжки носились в холодеющем воздухе наших двадцатых, тридцатых годов... чтобы мы их забыли в перегное падшей листвы, в которой по осени еле слышен запах опиума? Запах, как говорил Пикассо - наименее глупый на свете.

Эти страницы - те, которые удается перелистать, раскрывая библиотечные шифры.

Павел Павлович Муратов (1881-1950) известен как эссеист, историк искусства. Сотрудник "Весов" и "Старые годы", издатель журнала "София" и автор знаменитых "Образов Италии", Муратов умер в эмиграции. Его "Магические рассказы" значительно развивают яркие образы эссе о Нервале и Бекфорде - тем более, что относятся к "воображаемым портретам". Они близки к умеренному, "декоративному" московскому романтизму, который представляли в двадцатые годы Чаянов и Садовской.

Виктор Иванович Мозалевский (1889-1970), тоже москвич, писатель уже менее традиционный: влияние "мистического эстетства" дэнди и декадентов на основательность русского изыскателя и коллекционера редкостей - дало "Фантастические рассказы" и повести Мозалевского, где стилизация уступает место обновленному гротеску.

Лев Васильевич Зак (1892-1980) под своим именем выступал только как художник. Русский парижанин, потом эмигрант, Зак был тесно связан с романтическим настроением в искусстве двадцатых-тридцатых. Сподвижник Романова в создании берлинского "Русского Романтического театра", он потом примыкал к парижской группе художников "неоромантиков", Павлу Челищеву и братьям Берман. Иллюстратор Бодлера и Рембо, Зак в свои русские предреволюционные годы выступал как Хрисанф, поэт и автор прозы. Его круг составляли молодые московские футуристы... те, которые "лежа на диване, мечтали о том будущем, когда люди научатся смотреть не только на картины, стихи и музыку, но и на жизнь с высокой точки зрения формы, и когда лабораториями вашей науки завладеют астроном и хиромант".

Юрий Иванович Юркун (1895-1938), писатель "петербургской школы", известен нам как "мифологический герой" серебряного века, или, как выразилась Валерия Нарбикова, "имя не простое, а золотое". Но тонкий романист, автор мечтательной и светской прозы сродни Кузмину, Юрию Слезкину и Юрию Дегену, он обещал и достоин гораздо большего. Расцвет его дарования приходится на двадцатые годы: Юркуна называли русским сюрреалистом, его рассказы, драматургия, незаконченный роман запомнились многим... но не осталось почти ничего. Даже по такому кольцу на пальце узнаешь, кто это был.

"Белые пятна" ни в какой области не бывают зря. Суеверные люди, считающие, что ничто не бесследно - самые дерзкие и способные на открытия. Они знают: любая невероятная фантазия имеет традицию и прототипы, а значит, в овладении ею есть смысл мастерства, продолжение древней науки... Препятствия не более, чем искусственны. Одолевая их, автор восклицает, как когда-то Константин Леонтьев: "Я не могу изобразить хорошо моих чувств. Если бы в прозе нашей русской можно бы писать так, как мне хочется! Мне бы хотелось вот как писать..." И почему-то берется за дело.

ПАВЕЛ МУРАТОВ

ПРИКЛЮЧЕНИЕ КАЗАНОВЫ, НЕРАССКАЗАННОЕ ИМ САМИМ

Было ли приятно встретиться в жизни с Казановой? Не будучи ни стариком, наклонным к магии, ни неопытным игроком, ни дамой, мало уверенной в своей нравственности, кажется, можно ответить на этот вопрос утвердительно. Впрочем, мы мало знаем о том впечатлении, какое Казанова производил на своих бесчисленных знакомых. Де Линь описал его, когда он был стар и беспомощен как дитя. Нам не вполне даже ясна наружность великого авантюриста. Она во всяком случае была далека от того, чтобы назваться особенно красивой. Казанова был высок ростом и широк в плечах; с годами признаки тучности стали явственно обозначаться в нем. Лицо его изобличало не слишком блистательное происхождение; правильный нос итальянца разделял на этом лице глаза, выражавшие ум и проницательность. Подвижный живой рот легко изображал беззлобную усмешку или откровенную чувственность. Низкий лоб не выдавал его обладателя ни за честолюбца, ни за мыслителя. В руках Казановы, непропорционально длинных, с цепкими, змеистыми пальцами скрывалось нечто важное для всего его существа. Нервная сила, таившаяся в них, легче всего могла бы объяснить его власть над женщинами.

Этого, может быть, недостаточно, чтобы верно судить о незабвенном авторе "Мемуаров". Иным мы не располагаем пока, и тем любопытнее для нас всякое упоминание о Казанове, встречающееся у его современников. Значительный интерес представляет эпизод, рассказанный венецианцем Марин Фазано в его неопубликованных записках. Записки посвящены целиком музыкальной жизни того времени. Будучи страстным dilettanto, Фазано является живой хроникой Венеции, сходившей с ума от вокальных и музыкальных знаменитостей всякого рода. В этом отношении запискам его нет цены. Но они рисуют иной раз и целые картины венецианской жизни - зимой в концертных залах, театрах и "консерваториях", летом на виллах Силе и Бренты, куда гостеприимные хозяева наперерыв приглашали сопрано и mezza-voce, не спасавших их от москитов, но избавлявших от карт и летней скуки.

Фазано был не прочь рассказать мимоходом и анекдот. Один такой анекдот, неожиданно врывающийся среди монотонных и восторженных излияний по поводу Пакьеротти или Рубини, имеет всяческое основание назваться "приключением Казановы, не рассказанным им самим".

------------------------------

- Пакьеротти уехал, - вздыхает меланхолически Фазано, - и за отсутствие его нас не могло вознаградить прибытие другого гостя, столь же смело изъездившего весь свет и столь же неудержимо привлеченного приятностями жизни на вилле Капаер, прелестью ее владелицы и блеском собравшегося на ней общества. Джакомо Казанова, прославленный в молодости своим побегом из Пьомби, жил среди нас одну неделю и прожил бы вероятно три или шесть, если бы его не заставило внезапно удалиться забавное происшествие, о котором я хочу рассказать, скрыв действительные имена других лиц, принимавших в нем участие.

Лишившись несравненного Пакьеротти, мы оказались упавшими с неба на землю. Любители, самого ужасного рода из числа встречающихся между Мирой и Доло, терзали наш слух. Иные из нас предались картам, и сами свечи жалостно роняли свои восковые слезы, принужденные сгорать не ради божественных мелодий, но ради музыки презренного золота. Позвякивая выигранными цехинами в своих обширных карманах, синьор Джакомо утешал нас за ужином рассказами. Дважды или трижды пришлось ему повествовать о знаменитом побеге, о казни Дамиана, о встречах с великой Помпадур и маленькою О'Морфи. Нравы холодной Голландии или глупых немецких княжеств вызывали не один раз громовой хохот за круглым столом Капаер.

В этом хохоте голоса наших дам слышались особенно звонко и отчетливо. Они не утомлялись слушать подвиги синьора Джакомо, соединившего в себе нового Улисса и нового Геркулеса. Многие из них знали наизусть все перипетии его любовных историй с патрицианкой на Корфу, с переодетой мальчиком певицей в Анконской Марке, с таинственной беглянкой в Парме, с дочкой банкира в Бернской купальне. Разгоряченные вином, они требовали новых, все более смелых исповедей. Казанова рассказывал. Тарелка минутами оставалась перед ним наполненной; правая рука его сжимала нож или вилку, как стиль готовый занести для вечности ненаписанные еще воспоминания, в то время как пальцы левой шевелились перед самым носом ближайшего соседа, изображая ему сладость непередаваемых прикосновений. Широкое лицо рассказчика багровело, капельки пота выступали к него на лбу, глаз тускнели, устав загораться блеском, и голос прерывался в местах слишком патетических или вольных. Время от времени он отпивал огромными глотками вино из стоявшего перед ним стакана или удалялся без малейшей церемонии облегчить желудок.

К концу этих памятных ужинов не оставалось ни одной женщины ни в прошлом, ни в настоящем, ни в будущем, которая не была бы побеждена им и не принадлежала ему в действительности или в возможности. "Что же нам остается делать, чтобы спастись от вас?" - спросила его одна из участниц ужинов на вилле Капаер. "Не дышать со мной одним воздухом", ответил ей с крайней любезностью Аттила прекрасного пола при шумном одобрении всех присутствующих.

Я помню, как при этом ответе двинулся стул и зазвенел упавший бокал на противоположной стороне стола. Одна из дам встала и отошла к окну, выходившему в сад. По слабости, простительной всякому, кто прожил бы несколько недель под одной кровлей с той, кого назову я здесь оперным именем Церлины, я следил за ней тщательнее, чем за любой партитурой, и не упускал случая к ней приблизиться. Я встал и направился к окну. Моя Церлина встретила меня с не слишком обычной для нее ласковостью. "Мой дорогой Фазано, - сказала она, - у меня к вам большая просьба". Я низко поклонился, изображая полное подчинение. Не сомневаясь в нем она продолжала. - "Правда ли это, что вы ночуете в одной комнате с синьором Джакомо?" Я ответил новым, молчаливым поклоном, ибо то было истинной правдой, что вот уже неделю я делил вместе с Джакомо Казановой комнату, выходящую в лоджию, которая соединяла главный зал с боковыми павильонами.

- Бедный Фазано, - начала после некоторого колебания та, кого я назвал здесь Церлиной, - на одну ночь, на сегодняшнюю ночь я хочу лишить его мягкой постели и сама занять ее, с тем, чтобы он лег у дверей комнаты на съедение москитам и дурным мыслям. Я хочу, чтобы он сделал это, когда все улягутся спать, и чтобы до тех пор он ни о чем меня не расспрашивал".

Каждый легко поймет, в какое сильное волнение привела меня эта странная просьба. Итак, моя Церлина попалась первая в сети, раскинутые историями великого совратителя! Звучавшую в ее просьбе ласковость, лукавый смех ее глаз, я считал не более как уловками. Одно мгновение я был готов осыпать ее упреками и даже выдать ее тайну на публичный позор. Но природная кротость моего характера превозмогла и в этом случае. Я в третий раз молча отвесил низкий поклон и поспешил отойти от капризницы, мысленно кляня и ненавидя ее. Подойдя к столу, я выпил подряд несколько стаканов вина, не разбирая ни сорта его, ни качества. Не могу описать, с какими терзаниями в душе провел я остаток того вечера. Внимательно разглядывал я Казанову. На его красном большом лице я не мог прочитать предвкушения ожидавшего его блаженства. Губы его вяло шевелились, рассказывая конец какой-то любовной истории; в руках он держал персик, и при взгляде на эти длинные пальцы, осязавшие нежную кожу плода, несказанное содрогание прошло по мне. Я выбежал в сад и стал прохаживаться взад и вперед по аллее низеньких лавров, дожидаясь часа испытаний.

Мне пришлось ждать немало. Еще долго смех и отдельные голоса доносились из залы. Потом вилла Капаер стала утихать и успокаиваться. На лоджии и в павильонах замелькали огни: слуги со свечами в руках провожали гостей по комнатам. Проколебались на белых стенах огромные тени кавалеров и дам, женских смех зазвучал где-то и прервался шепотом. Хлопнули, запираясь, две или три двери. Я выждал еще некоторое время, потом направился к месту своего ночлега.

Дверь в мою комнату оказалась прикрытой. Руководимый жгучим любопытством, я осторожно толкнул ее. С удивлением я услышал мерное дыхание КАзановы. Сомнений не было: он спал. На расстоянии протянутой руки от него белела в темноте моя откинутая постель. С каким ужасом, проваливаясь куда-то в преисподнюю, измерило мое сердце всю роковую незначительность этого расстояния! Но я едва успел предаться ужасу, как из лоджии послышались шаги. Ступая на цыпочки, я выскочил за дверь. Белое видение мелькнуло передо мной на пороге. Я не попытался удержать его ни словом, ни действием. Церлина исчезла в темноте комнаты, прижимая палец к губам в знак молчания и другой рукой повелительно указывая на предназначенное мне место ночлега. Дверь мягко стукнула, закрывшись за ней, и я, как безжизненное тело, повалился прямо на кирпичный пол, не подумав расстелить на нем хотя бы свой плащ.

Церлина была права, когда говорила, что обрекает меня на съедение москитам, но она не угадала и сотой доли пожиравших меня в ту ночь волнений. Тысячу раз осуждал я свое малодушие и был готов с кинжалом в руке ворваться в комнату, чтобы совершить правосудие любви и мести.ь Самые фантастические надежды проносились в моей голове: мне представлялся внезапный пожар на вилле Капаер, нападение разбойников, землетрясение. Мне чудились гости и хозяева, слуги и гондольеры, соседи и соседки, сбегающиеся во множестве с фонарями к дверям моей комнаты. Мне грезились всесветный позор, всемирный шум, изобличающие бесстыдство той, кого я назвал Церлиной. По странному противоречию, я, вместе с тем, боялся пошевельнуться, боялся произвести малейший звук и так долго избегал перевернуться с левого бока на правый, что отлежал себе ногу, руку и даже голову.

Сырая прохлада ночи над Брентой слегка отрезвила меня. Придя в некоторое равновесие, я стал прислушиваться. Проклятые лягушки в болотах оглушали меня своим кваканьем. Устав напрягать слух, я впал в легкую дремоту. Голос, ясно расслышанный мною голос Джакомо Казановы, заставил меня проснуться и привскочить. Я не разбирал слов, они были бессвязны и мало интересовали меня, ибо я не мог ошибаться в их интонациях: эти интонации выражали страсть, самозабвение. Лихорадка овладела мной, я весь дрожал.

Я положительно оледенел, когда услышал женский шепот, присоединившийся вскоре к страстным речам счастливца. Спустя мгновение я различил, что то был не шопот, но тихий смех. Долгое время журчал он, как журчит струя фонтана, становясь однако все громче и громче. Церлина смеялась, и не было никаких сил удержать ее, когда она смеялась. Смех ее перешел в звонкий хохот. Мужской голос внезапно пресекся, затем что-то упало в комнате, распахнулась дверь и та, что причинила мне столько страданий, легко перешагнула через меня. Продолжая неудержимо смеяться, в изнеможении своей странной веселости прислонилась она на минуту к тонкой колонке лоджии. Начиналось утро, небо светлело за садом, и на этом светлом небе, сквозь легкую ночную одежду вырисовывались со всем совершенством божественные формы моей Церлины. Аврора венецианских лагун золотила и румянила ее плечи и бедра. Это мгновение вознаградило меня с избытком за все терзания ночи, ибо инстинкт уже подсказывал мне, что то были терзания напрасные.

Церлина уже успела исчезнуть, и я занял ее место у тонкой колонки, когда из комнаты показался главный герой всего этого происшествия. Лицо синьора Джакомо выражало гнев и негодование. "Cospetto! - кричал он. - Они не дают мне покоя ни днем, ни ночью". С удивлением глядел я на странный костюм, в котором застало его поднимавшееся среди испарений солнце. Короткая рубаха не достигала ему до колен, открывая мускулистые волосатые ноги; голова его была повязана цветным платком, концы которого торчали в разные стороны. "Где она? Что вы здесь делаете?" - проворчал он, увидев меня. Лицо его приняло более спокойное выражение. "Шутка?" - спросил он, и не дожидаясь ответа, в который я был намерен вложить надлежащие извинения, добавил: "Я мог бы вам рассказать, молодой человек, многие умнее этой и лучшего вкуса. Дайте ваш плащ, мне холодно". Набросив его на плечи, он стал у белой колонки и некоторое время глядел на красный диск восходившего солнца. Затем лицо его исказилось, рот широко раскрылся, послышались странные звуки. Казанова зевал. Он зевал еще и еще, без конца, оглашая окрестность львиным рыканьем. Собака отозвалась на него во дворе, за ней другая, третья на соседних виллах, и так до самого Доло. Пение петухов присоединилось к лаю собак, и этот концерт сменил solo синьора Джакомо в честь новорожденного венецианского дня.

Тот день не застал его больше в числе гостей прекрасной виллы Капаер. Внезапное отсутствие его было замечено: одни думали о пришедшей ему в голову фантазии поискать счастья за более обильными золотом карточными столами, другие предполагали любовную интригу. Та, кого я выше назвал Церлиной, хранила молчание и явно избегала встречаться со мной.

Лишь вечером, после несколько монотонного ужина за круглым столом и высказанных многими сожалений об увлекательных историях отсутствующего, мы услышали ее голос. С отвагой, делающей честь даме, рассказала она о своей отчаянной выдумке. Не только дышать с Казановой воздухом одной спальни, но провести всю ночь на расстоянии протянутой руки от его постели решилась она, чтобы доказать торжество женщины. Она описала страх, охвативший ее, когда легкомысленное решение было ей принято. Не желая уступить благоразумию, она проникла все же в львиное логово и, пользуясь темнотой, скользнула в мою пустую постель. Первое время она боялась перевести дыхание, и тело ее было холодно как мрамор. Понемногу она ожила и успокоилась: Казанова крепко спал, ничего не подозревая. Она осмелела до того, что приподнялась на локте и стала разглядывать в светлевшей с рассветом комнате его лицо. Это лицо выражало во сне мало естественное напряжение. Вдруг губы спящего зашевелились, и он заговорил хриплым голосом что-то невнятное и бессмысленное. Женские имена всех стран и народов перемешивались в его голове с восклицаниями мольбы, угрозы и благодарности. Казанова упрашивал, требовал, бранился и ласкал. Было нечто невыразимо комическое в этом ночном монологе, сопровождаемом мимикой длинных рук и цепких пальцев. Ей стало смешно, смех ее превратился в громкий хохот и разбудил Казанову. Не дав ему опомниться, она вскочила с постели и выбежала вон. За собой она услышала грохот опрокинутого стула и выразительнейшие пожелания синьора Джакомо, обращенные к ней, к призракам его снов и ко всем женщинам - настоящим, прошедшим и будущим.

ВИРГИЛИЙ В КОРЗИНЕ

М.М.Хуссиду

Рассказывают, что маг Виргилий каждый вечер навещал волшебницу Мелибею. Он подымался по ступеням длинной лестницы, которая вилась в башне. Три железные двери раскрывались перед ним сами собой, и только четвертую открывала служанка. Мелибея возлагала ему на голову лавровый венок; взяв за руку, она сажала его рядом с собою за стол.

Это были необыкновенные ужины в башне у Мелибеи! Семисвещник, найденный в подземелье Иерусалимского храма, освещал их, и пламя его свечей колебалось от взмахов крылышек взволнованных летучих мышей, гнездившихся в трещинах башни. Иная из них падала, ослепленная, на белую скатерть, судорожно сжимая свои когти. Мелибея ласково брала ее на ладонь, ощущая теплоту маленького бьющегося сердца и холод перепончатых крыльев.

В замысловатых посудинах алело и багровело вино, которое продляло молодость мудрецу, но могло бы отнять разум у обыкновенного человека. Птицы с радужными перьями и позолоченными клювами лежали рядком на одном блюде, в то время как на другом подмигивал тусклый глаз рыбы, покрытой перламутровой чешуей. Виргилий удивлялся разнообразной форме корней, откопанных и приготовленных искусством хозяйки. Одни из них напоминали голову неродившегося на свет младенца, другие - клешню рака, третьи - тело змеи, четвертые - стержень Приапа. Мелибея объясняла свойственное каждому из них качество, разливая драгоценный мед из золотого кувшина. Аромат этого меда был так силен, что его слышали издалека дикие пчелы и осы, пробуждаясь и гудя в дуплах священных дубов.

За столом Мелибея загадывала своему гостю загадки, и не было ни одной, которой не мог бы разгадать маг. Она положила перед ним гранатовое яблоко, румянившее свой выпяченный зрелостью зерен бок. "Отчего тверда кожа этого плода", - спросила она, "отчего скуден он сладким соком, отчего нежная оболочка скрывает сухие горьковатые семена?". - "Мелибея", отвечал Виргилий, "яблоко гранаты объясняет нам, что жизнь действительная есть лишь посев жизни грядущей. Твердая кожа предохраняет зерна. Сладкий сок и нежная мякоть утоляют жажду лишь на короткое мгновение. Семена сухи и горьковаты для того, чтобы не обратил их в пищу человек. Но в них как раз и заключена причина вечного возрождения".

В другой раз Мелибея подвела своего гостя к окну и широко распахнула его. "Гляди и слушай", сказала она. В синеве вечера Виргилий видел под собою весь Рим. На семи его холмах курились алтари ложных богов. Вырисовывались увенчанные зубцами замки сенаторов и баронов. Отблеск зари медлил расстаться с бронзовой крышей круглого императорского дворца. На высоких столпах возвышались друг против друга Юпитер, сжимающий в руке молнию, и Нептун, замахнувшийся своим трезубцем. Виргилий слышал говор народа, стук колес, топот копыт, шаг воинов.

"Скажи-ка, что ожидает Империю: мир или война", спросила волшебница. Виргилий прислушался. "Мир!" воскликнул он без всякого колебания. "Ты слышишь, - он продолжал, - сегодня ветер доносит мычание рогатого скота и блеяние овец с воловьего рынка. Завтра пахарь из Лаурента спокойно выберет там пару белых, как снег, животных, чтобы запречь их в ярмо, украшенное красными ленточками. Пастух из сабинских гор приобретет там новых ярок для своего стада. Если бы ветер дул с другой стороны и голос мирного труда был бы заглушен стуком молотков, выковывающих шлемы и латы, я сказал бы тебе, что Империю ждет война. Легионы выступили бы завтра к границам."

Однажды Мелибея погасила на своем столе все свечи. "Отчего ты не видишь больше камней, которые только что блестели перед твоими глазами на моих пальцах и на моем платье?", спросила она. "Куда девался зеленый свет изумрудов, красный - рубинов и синий - сапфиров. И отчего только один жемчуг у меня на груди продолжает сиять в темноте собственным светом?" - "Мелибея", - отвечал, подумав, Виргилий, - драгоценные камни порождены в темных недрах земли первобытным огнем. Вынесенные на поверхность эти пленники впивают чуждый им свет солнца и покорно отражают его. Напротив того, жемчуг создан светлой стихией вод, растворяющей солнечные лучи. Он сам содержит в себе живую частицу солнца и оттого он мерцает в темноте, как маленькая планета".

Виргилий приблизился к искушавшей его своими лукавствами женщине. "Жемчужины светятся в темноте так же, как светится твоя грудь, которую украшают оне. Поверхность их также тепла и приятна осязанию, как поверхность твоей кожи. И в твоих жилах текут живые частицы солнца. Но в то время, как безароматно морское зерно, выглаженное соленой водой, твоя кожа благоухает всем, что заставляет благоухать на земле солнечный луч". Мелибея отстранила его рукой. "Эти вещи", воскликнула она, "ты рассказывай, поэт, тем придворным дамам, к которым ты ходишь, не скрывая от людей своих посещений".

Мелибея сердилась на знаменитого гостя за то, что он утаивал от других свои с нею сношения. Она решила ему отомстить, и я расскажу об этом, чтобы вы знали, на какие хитрости может пуститься женщина. Она позвала Виргилия, обещая ему отослать служанку и открыть дверь в свою спальню. Поэт едва успел вступить на желанный порог, как Мелибея остановила его. "В дверь стучат", - воскликнула она в притворном смущении, - но я подумала и об этой случайности". Она быстро подвела гостя к окну и распахнула ставни. Под окном была привешена круглая большая корзина. "Садись туда и жди моего зова", шепнула волшебница, захлопывая окно. Виргилий повиновался. Ему пришлось дожидаться долго, следя за течением звезд. Он стал испытывать досаду и нетерпение, когда окно раскрылось над ним, Мелибея перевесилась вниз и воскликнула: "покойной ночи, поэт, а завтра проснется весь Рим и увидит тебя под окном Мелибеи". И она поспешно заперла изнутри свои ставни на железный засов.

Магическое искусство Виргилия имело силу только, когда он сам стоял обоими ногами на земле. Волшебница знала это, вот почему она распорядилась с ним таким коварным образом. Виргилий в ту ночь узнал, что такое бессилие, заставлявшее его иной раз взирать высокомерно на участь обыкновенных людей. А когда взошло солнце, булочники, месившие хлеб, первые заметили его. Они сказали соседям. На площади перед башней волшебницы образовалась кучка простолюдинов, задравших головы кверху. Слуги сообщали новость, будя утром своих господ, и оруженосцы, вооружая своих рыцарей. Дамы спешили к подругам, чтобы поделиться с ними этим известием. Оно распространилось по городу с такой быстротой, что скоро весталки шушукались о нем между собой в своем недоступном святилище. Башня Мелибеи сделалась в тот день целью всех прогулок. Не было в дне минуты, чтобы не стояло возне нея несколько человек, глазея вверх и указывая пальцем на поэта, одной головой видневшегося из слегка раскачиваемой ветром корзины. Император, услышав о происшествии, прервал свой обед и, сопровождаемый вассалами, полюбопытствовал взглянуть в то окно своего круглого дворца, которое глядело в эту сторону света. Живописец, расписывавший красками одну из новых вилл Августа, посмотрел туда, куда показывали, горланя, уличные мальчишки. После чего, среди изображенных им на стене садов и зданий Рима, увековечил он башню волшебницы и Виргилия, беспомощного в подвешенной у высокого окошка корзине.

Лишь с наступлением вечера Мелибея сжалилась над поэтом. Служанка отпустила веревку, обмотанную вокруг деревянного ворота. Виргилий опустился на землю и, коснувшись ее ногой, вновь приобрел магическое искусство. Он обратил его против волшебницы. Ярость мага была тем более велика, что он оказался высмеян женщиной, не достигнув цели своих желаний. Возвратившись домой, он раскрыл книги и нарисовал фигуры. Числа сказали ему, как наказать Мелибею. Так удивительна была его месть, что она осталась одним из самых прославленных его деяний.

На другой день во всем Риме погасли всякого рода огни. Поварихи и повара стояли, раскрыв от удивления рты и опустив руки перед стынущими очагами, где не хотели гореть ни благородный лавр, ни дикий каштан. Среди мертвого пепла и бесполезной золы напрасно искали хозяйки своими руками хотя бы один тлеющий уголек. Кресало не высекало искр из кремля, и не загорался никак самый высушенный трут. Потухли горны кузнецов и плавильные тигли алхимиков. Дымил, не разгораясь, костер, разложенный на берегу Тибра лодочниками, варившими рыбу. Открыв выпачканную сажей пасть, смеялась над бесполезными усилиями гончара холодная печь. Стужа и мрак воцарились в теплых банях, откуда разбегались изнеженные купальщики. В подземельях императорского дворца погасли все факелы, многочисленные рабы сталкивались там друг с другом, нарушая правильность служб. Перед глазами обеспокоенных жрецов перестали гореть курильницы и лампады. Неугасимый огонь Весты ушел так глубоко в свою расщелину, что ни малейшей возможности не было его достать.

В то время, как мудрецы рассуждали о том, какими бедствиями грозит это знамение государству, жители Рима суетились и бегали в поисках огня. Старики горевали, тогда как юность находила предлог для веселости и в этом событии. Молодые люди смело останавливали на улицах незнакомых женщин, прося у них зажечь свечку. Иной ревнивый муж посылал жену за огнем к тому самому соседу, от которого берег ее пуще огня. Компания гуляк слонялись из стороны в сторону, сопровождая поэтов, слагавших шуточные баллады под звон струны. И никогда в тавернах не собиралось столько людей, отчаявшихся найти огонь и вероятно оттого стремившихся залить вином огненные свои глотки. Молодые и старые, смеющиеся и озабоченные, пьяные и трезвые, все, понемногу, невольно для себя, собрались на площади перед башнею Мелибеи. Выглянув из окна, волшебница увидела море голов. В стеснившейся плечом к плечу толпе не различала она более жрецов от воинов, патрициев от плебеев и придворных дам от рыночных торговок. Напрасно приказывала она служанке закрыть все железные двери: передние из толпы уже взбирались по вьющейся в башне лестнице в ней в покой. Таинственная сила направляла их. Тяжело дыша подымался седобородый священник, и, вцепившись в края его мантии, поспевала за ним сморщенная старушка. Солдаты протискивались вперед, работая локтями, пажи пользуясь случаем, обнимали женщин. Одни несли с собой сальные свечи, другие - смазанные серой фитили. Старуха волокла пук соломы, за ней виднелись люди всякого звания, которые тащили щепки, хворостины и целые поленья. Все они кричали "давай огня"!. С величайшим смущением стояла волшебница перед ворвавшимися к ней согражданами. "Что вам нужно?", - воскликнула она, - "откуда мне взять огня!". На мгновение толпа умолкла. "Мелибея", произнес жрец, в замешательстве гладя седую бороду, "стыд мешает мне сказать, где у тебя могли бы мы зажечь огонь".