Валерий АРТАМОНОВ
СРЕДОТОЧEЕ РИСКА

из новых стихотворений

МОРЕ, СТЕПЬ

Сегодня я готов колотить ногой в подбородок затишья, 
чтоб зубы из десен выпрыгнули, точно ребятня из пальтишек 
в раздевалке зимой. Стерты сегодня все снеговые приметы. 
Пятикопеечных солнечных зайчиков в копилку собираю все лето. 

Море - бицепс. Каждый его лимфатический узел 
водорослями оккупирован и медузами, вязок и грузен. 
Море конечно. В берег упирается. А его продолженье - 
в кустах неувядающей, белеющей словно вата в ушах, стерильной сирени. 

В ту ночь повсеместно размыкались скобки 
инсультовых бутонов, глотнувших пульс 
упругого простора, на днище лодки 
катавшегося, как спелый арбуз. 

Цветы, как термометры, рвали клеммы 
корневого давленья. Камыш 
в тигелях мышц своих жег эмблему 
мыши, венчавшей мыс. 

Цветочный монарх - 
изредка появляешься тут, отключив страх. 
И вершишь суд. 

Сирень перекручена, 
как влюбленные на полу; 
на ней одно 
рваное кимоно 
цветенья. 

Ты отдыхал в траве. 
В рокочущей тростниковой антенне 
босоногое движение, как муравей, 
ползало, уплотняя собой стебли. 
А у тебя - крайняя степень 
любования степью. 

У голубя в зобу, 
что в ящике спортлото, - 
столкновенье гороха. 
В лепестковых пальто 
пестики с тычинками 
переходили дорогу. 

Пестики с тычинками вынесенными оказались за скобки 
лепестков. Вот почему они шли 
под ручку друг с дружкой! И целовались робко. 
И обрушились на них голодные мотыли. 

Только один зазевавшийся на земле мотылек 
спал и посасывал во сне свой ноготок. 
Мимо него проскочил другой мотылек, 
неуклюж был и прокинул ночной свистулек 

сиплого кислорода. По ходу 
своего пребывания в областях, исключающих моду 
на строгие размеры: вселенной будь то, стихотворной строки, талии 

Елены, - в кой-то миг мы вспоминаем реалии 
колючих деталей, морское хрустит, как копирка. 
С полудня морское разлито по жадным пробиркам 
выпуклых взоров. Морское глядится приплюснутым. 
Росу вспоминаем, и гусли в зените, и соску, и люстру мы, 
все, что когда-то на вьючных и южных летучих ветрах 
вьюжной юлой прожужжало в бесшумных стволах. 

Так поем мы, восседая на громоздких волах. 



*** 
Мной выхвачено то из словарей, 
из ребусов, чья тоника распята 
на клестовой мякине - о сестре 
католику внимающего брата. 

На солнце их стреноженные гнезда! 
(Багно расцвел.) Сквозь вздохи тубероз, 
как брови - возлюбя - на переносице 
сойдутся вдруг, - и свадебных стрекоз 

в лобзаниях натянутые струнки. 
Изнанкою озерной глубины 
встает крохаль. И сленговые сны 
с виска весны срезаешь, как фурункул. 

Подвижней скул волшебные жуки, - 
подставки в уравнении всевышнего, - 
то финики, то цитрусы, то вишня, 
то пряники в обмотке из фольги. 

У моря же, где пенистый самум 
вспотевший нос откусывает пирсу, 
с того же пирса гипсовый амур 
(он пьяный был? ) сорвался и разбился. 

Как стигмы распускаются цветки 
бумажных родников, где стонут рыбы. 
Как пенопласт, разламываю глыбу 
пустого айсберга на многие куски. 

Ты выпрыгнул из греческих котурн - 
за тыщу лет - как дурень из раструба 
иерихонского. Ты обнял пустоту. 
Ты на весах ее измерил на ходу, 
как продавец - уверенно и грубо. 

Но и тебе, и девам твоим - солоно 
не углядеть, как медные подсолнухи 
оскалят вдруг тяжелые клыки 
под микроскоп попавшей шелухи. 

ЛЕДОХОД

Рокот. Кантор топтал педаль 
тонущих льдин, как если б 
лунка рояля в ладонях льда 
черным питала вес их. 

Грача, как гирю, кидало вЪ 
кокон таких рапсодий. 
Грач был кадансом. И темпом. И 
ядром торможенья в ноте. 

Пернатым штопором в дренаже 
солнечной диаграммы 
вода стряхивалась от манжет 
льда, выходя из рамок. 

Речка, ключицами грохоча, 
причалу кусала губы, 
пока выключатель того грача 
солнце лучом нащупывало. 

Рояль, как грач, принимал распад 
на воду и свет. На рельсы 
колесных мембран, простучавших над 
медальками льдин апрельских. 

И был рояль, как глубинный вздох 
воды в сотворенном гаме... 
...В каждый кристаллик завинчен бог 
и в стенки стучит локтями! 

Каждый рояль заключен в серьгу 
капели. Капель - в проточный 
градусник, лязгающий на бегу 
грачиными позвоночниками. 

МЕТАМОРФОЗА-БУФФОН

Застань же царицу-осу 
припавшей к цветочному рыльцу! 
В бутонах гнездится абсурд, 
и сливы растут из чернильниц. 

И жалом, как Пушкин - пером, 
прорвав кипяченую штольню 
осиного торса, Пьеро 
поднялся, как призрак футбольный 

в полосках от щегольских гетр. 
Но клоуна пересмотрели. 
Как будто сидели в райке, - 
свистели в цветке асфодели. 

И скоро - расплата и суд. 
Лишь ночь - нарекли одалиской. 
И дегтя добавили в миску. 
И вот вам - оса и абсурд. 

А утром, как Пушкин - ириску 
(и больше! как солнце - росу), 
осу - средоточие риска - 
за завтраком скушал барсук. 

УТРО ПЕРВОГО ДНЯ

фрагмент

Точно признак движенья, живущий классическим овном, 
или овном иным, но глодающим горний щербет, 
из толченого камня, из щебня восставший шиповник - 
схематичнее мозга - как мозг, шелестит о себе. 

Мы бредем, как модели, в расхристинном мраке материй, 
где сошествие хлябей, где боги кричат под ступней. 
И не ищем путей. И находим языческий терем 
и дорожку к нему. Но как прежде бредем стороной. 

Здесь данайская блажь. Здесь действительно было бы дико 
оглянуться на запад, на запах - рвануться верней. 
А в заброшенной лодке - Харон ли катал Эвридику? 
Или лодка - укор, и колготки, и туфелька в ней? 

Желтой вилкой огня ты поранил древесные ветви, 
чтоб ветвистого света разлился строптивый желток. 
И рожденное зарево мысль навлекало о ветре, 
и его концентрате, вмещенном в короткий свисток. 

Нехорошую музыку выпили зимние змеи. 
Все змеиные страхи вписались в земные грехи. 
И на узких животиках, рок отвратить не умея, 
у захныкавших змей отворились резные пупки. 

И явился борей. И бордель. И цветок ипостасей, 
и огонь расходился, а мир по Зевесу исчез. 
Замолчал соловей. Зазвучал оперившийся вес 
в первозданной тиши, на задворках пространства, в экстазе.