Игорь Дудинский
ЧТО ТАКОЕ "МОСКОВСКАЯ ИДЕЯ". ПЕРВОЕ ПРИБЛИЖЕНИЕ

Огромную и с каждым годом все возрастающую роль в формировании интеллектуально-духовной атмосферы неофициальной московской богемы играют пьянки. В условиях непризнанности и всеобщего измельчания они и, к сожалению, все больше только они служат нам общественной трибуной. По их интенсивности можно судить об активизации или спаде культурного накала. Наша богема редеет. Все интенсивнее мы примиряемся с неизбежным, все лихорадочней и истеричней ищем хоть малейшую щель, лазейку в официоз. Тем не менее хоронить нас надо. Еще рождаются на наших пьянках идеи, способные трогать сердца.

Когда осенью восемьдесят третьего по всей Москве лихо поминали Леню Губанова, много разговоров заводилось о московской поэтической школе, говорили, что Губанов был ярким ее представителем, рассуждали об истоках этой школы, ее традициях и специфике. Вспоминали "от и до". К тому же последние года два, когда в Москве вспыхнул интерес новоявленного поколения к Юрочке Мамлееву, мне пришлось часто беседовать с молодежью о его творчестве, а попутно и о зарождении нашего подпольного авангарда - литературно-метафизического и художественно-артистического. Уход Губанова придал моим размышлениям новый импульс. Я понял, что между всеми явлениями московского подполья существует глубинная и таинственная связь. Что в основе всех наших творческих и религиозных поисков и исканий лежит нечто куда большее, чем какая-то "школа" или "традиция". В импровизированных беседах я определил это объединяющее, пронизывающее всё и вся начало как "московскую идею". И каково же было мое удивление, когда мне попалась заметка под названием "К вопросу о "московской идее"", явно навеянная моими размышлениями вслух. Ее автор безусловно что-то уловил в моих алкогольно-ностальгических откровениях, но из его текста так до конца и не ясно, что же такое, собственно, эта таинственная "московская идея". И вот мне ничего не остается, как для начала попытаться наметить контуры, обозначить в первом приближении вехи того, что мне мерещится под "московской идеей". Попутно я приглашаю к разговору всех, кто еще не устал быть сентиментальным. Ведь "московская идея" поистине неисчерпаема, каждый ее узел достоит особого, кропотливого распутывания, и каждый, кто имел к этому малейшее отношение, пусть хоть пискнет на этот счет. Я надеюсь, что буду услышан и обтявкан. Ибо чем "расплывчатее" понятие, тем большей экзальтацией со стороны "заинтересованных" оно обрастает.

I

Замечательность московской идеи прежде всего в ее особой специфической энергетике, жесткой, острой, пронзительно-агрессивной, в ее фанатичной искренности и парадоксальности, в ее оголтелости, экстатичности, экзальтации, в ее специфически российском максимализме, в ее, наконец, московскости, но не как "русскости" (славянофильством в ней слава богу и не пахло), а лишь как некой мистической эклектичности", той эклектичности, которая могла возникнуть только в безумной нашей столице конца пятидесятых - начала шестидесятых.

Мысленно перенесемся туда. Только что отлютовал сталинский террор, иные возвращались из лагеря, иные просто очухивались, во всем гигантском объеме осознавая масштабы зла. Словно в насмешку был устроен международный фестивальный балаган, обилием свалившейся информации окончательно свихнувший немало девственных мозгов. Многие отныне не видели смысла адаптироваться в социальную среду и оформлялись дворниками, истопниками, сторожами, желая урвать как можно больше времени для самовыражения в творчестве и вообще всякого рода исканиях. Ведь это было единственным, что прельщало, потому что подступал холодок ужаса от духовного вакуума и обуревала лихорадочная потребность его заполнить. И было ощущение, что вырвались из ада и что отныне откроются все истины и наступит что-то вроде сплошного кайфа.

Однако ничего не изменилось. Кое-какие иллюзии, правда, завитали в воздухе, но ощущение адовости оставалось, наложив впоследствии на московскую идею свою неизгладимую печать.

Именно в предшествовавшем вакууме следует искать объяснение феномена шестидесятых. Ведь поиски приходилось начинать на пустом месте, с нуля, и именно в этом причина причудливости и фантастичности того, что возникало.

Да, вакуум шестидесятых, когда реторту распаяли, заполнился стремительно. Но - чем! Культура как таковая еще не сформировалась, тогдашние ребята были абсолютно стерильными, и каждый "ищущий" вносил свою лепту "от фонаря". Кто-то где-то что-то краем уха ухватывал, тут же кому-то на ходу перерассказывал - разумеется, сдабривая услышанное изрядной порцией своего воспаленного русско-максималистского отношения. Призрачные обрывки всевозможных идей, падавшие в девственные мозги, выполняли функцию дрожжей. Всё бродило, наполняя дурманящими парами московскую атмосферу. Посещавших тогдашние подпольные "сборища" не покидало ощущение, что он находится в сумасшедшем доме. Конечно, экзальтированному да и просто впечатлительному человеку сохранить разум в этих условиях было сложно, и в результате получился маразматический коктейль, задавший работы психиатрам: впервые в истории страны дурдома перестали справляться с натиском пациентов. Недаром явление, которое выкристаллизовалось из этой мешанины, отныне принято называть "шизоидной культурой", и ранние шестидесятые ценны и занимательны для нас прежде всего возникновением глубинного метафизического подполья, где каждый шел своим уникальным, не подвластным давлению каких-либо авторитетов, путем.

К прискорбию, в цельном облике шизоидная культура до нас не дошла. Ее творцами были люди не от мира сего, которые само собой, меньше всего заботились о судьбе своего наследия. Как правило, они даже не отдавали себе отчет в ценности создаваемого. Кроме множества безымянных и полузабытых авторов, единственным ценным источником для изучения наследия "шизоидов" остается творчество Юрия Мамлеева. Он снял пенки с целого культурного пласта и его по праву можно назвать зеркалом астральной революции.

Именно его салон в Южинском переулке стал местом главных сборищ шизоидов. Там все объединял бред, который сознательно культивировался. Бредовость постепенно стала формой отношения шизоидов к внешнему миру, нормой их повседневного общения, и постепенно из этого состязания в безумии сформировался конгломерат парадоксальных взглядов, который и вошел в московскую идею под термином "шизоидная культура".

"Идея" 60-х творилась людьми подчас элементарно неграмотными, но вытянула она только благодаря тому, что была изначально ориентирована на иррациональное. Шизоиды удивительно точно почувствовали, что разум потерпел фиаско, и что для выживания в окружающем абсурде нужны совсем иные средства.

Однако стихия чистого безумия, к счастью, не стала самоцелью для исповедовавших ее. Отказ от разума использовался шизоидами лишь как метод. все прекрасно понимали, что бред - еще не культура. Чтобы иметь основания применить к тому, что родилось на Южинском, это высокое понятие, необходимо выявить более или менее определяемую метафизическую подоплеку происходящего. Оказывается, таковая вполне четко проглядывается в идее Южинского, хотя современникам разглядеть и сформулировать ее не удалось. О шизоидах нечего и говорить, они были герметично замкнуты на самих себе, а более аристократическая часть интеллектуалов видела в Мамлееве лишь эпатажный аспект, вызов ортодоксально-официальному комплексу, хотя и те и другие интуитивно почитали его за гения, за первооткрывателя "чего-то мистического". Сегодня мы стали куда просвещеннее и можем осмыслить и сформулировать принципы, лежавшие в основе идеи Южинского.

Шизоидная культура оплодотворила московскую идею тремя главными открытиями.

Первое - то, что любая существующая вещь, любое понятие, любая категория абсолютно не то, за что себя выдает. Разуму не под силу определить истинное значение чего бы то ни было. Как говорили на Южинском, кто знает, может быть, Господь Бог на самом деле какая-нибудь поварешка, а вот это блюдечко или эта батарея, или этот кран как раз и есть Господь Бог.

Второе - что каждая вещь существует совершенно отдельно и независимо от всего, и что наша реальность - это множество никак взаимно не соприкасающихся миров. Самой страшной ересью считалась идея любого единства. Ничто ни от чего не зависит, а следовательно, ни перед чем не имеет преимущества. И в этом случае первопричина бытия ничуть не ценнее какой-нибудь плевательницы.

И третье - это мысль о несуществующем ином. Рассуждали так. Поскольку все, что существует, может быть уничтожено, а следовательно, является не чем иным, как элементарной иллюзией, которую не стоит принимать во внимание, то реально лишь то, что не существует. Бог подходит под категорию наличествующего - стало быть, Он тоже иллюзорен. "Выше" Бога стоит ИНОЕ, или фантастическое бытие, которое, не существуя, является единственной реальностью, с которой стоит считаться и которую стоит рассматривать как единственный спасительный ориентир.

Не такие уж, казалось бы, ошарашивающие идеи - а какая возникла перспектива для эзотериков, литераторов, художников! Путались карты, рушилась вера в незыблемость и очевидность реальности, раскрепощенность личности, низвергались со своих пьедесталов и обессмысливались всякие авторитеты, а главное: появилась почва для подлинно альтернативного искусства, возник шанс для подлинно альтернативной метафизики.

II

В начале 70-х отвалил на Запад Мамлеев. Шизоидный этап московской идеи, потеряв столь могучий источник инспирации, пошел на убыль. Но энергетика Южинского оказалась столь сильна, что ею было оплодотворено практически все, что возникало следом. Она стала закваской московской идеи. Ее вкрапления видны невооруженным глазом в лучших образцах нашего искусства. И даже то, что начиналось до Южинского, еще где-то в начале 50-х, обретало статус явления лишь после соприкосновения с "идеей" Мамлеева и Ко.

По пятам "южинских" шли "лианозовцы" - группа единомышленников, сплотившаяся на окраине Москвы в бараках поселка Лианозово, где жила супружеская чета Е.Кропивницкий - О.Потапова, занимавшаяся теософией еще до войны и сумевшая заразить своими поисками непроторенных дорог и фанатичной преданностью искусству группировавшуюся вокруг них молодежь. Из Лианозова вышла целая орава литераторов и художников, которые к середине 60-х уже сформировались как школа.

Идеологической вытяжкой из лианозовской школы можно считать творчество Игоря Сергеевича Холина. Его пестрое литературное наследие стало ареной борьбы социального с метафизическим, той великой борьбы, которая сопровождала нашу неофициальную культуру во все времена. Практически все лианозовцы, да и не только они, пришли через искушение ограничиться искусством, не выходящим за примитив социального протеста, благо эффектное, гротесково-точное изображение самого последнего социального дна гарантировало мгновенный, хотя и сиюминутный успех у либеральных "ценителей" времен оттепели.

Но благодать, идущая с Южинского, достигла лучших из лианозовцев, и в итоге "барачно-помоечная" струя нашего авангарда, поднявшись до метафизических обобщений, утвердилась как культурный факт исторической значимости. Именно лианозовцам суждено было навсегда привить московской идее острый привкус конкретности, натуралистичности, обжигающей иронии, едкого, безбрежного цинизма. Они ставили целью делать жесткое искусство, показывающее Москву не только как ад метафизический (эту задачу выполнил Мамлеев), но главным образом как ад социальный.

У выходцев из Лианозова и их эпигонов счастливая творческая судьба. Наследие их обширно и материально зафиксировано. Личности они в отличие от шизоидов "нормальные", многие даже деловиты и стригут купоны. Многие качественно работают и сейчас, правда, уже не так истово, ибо по-настоящему актуальный период школы приходится на шестидесятые, когда царствовал и пижонствовал Холин.

На рубеже 50-х и 60-х московская идея выплескивается из подполья на площадь. Является новое поколение непризнанных гениев, не желающих мириться с отсутствием возможности публично самовыражаться. Площадь Маяковского становится первым в советской истории гайд-парком. Это был высокий поэтический мир и бесконечная празднично-пьянящая дискуссия о переустройстве общества.

Восторженная публика особенно выделяла группу молодых поэтов, которые вошли в летопись неофициальной культуры как поэты "ранней Маяковки". Это Ю.Галансков, М.Каплан, В.Ковшин, В.Щукин, А.Шухт и другие, которых я уже не помню, но упомянутые мною представляли лицо явления. В их поэзии - квинтэссенция московского романтизма, отныне ставшего активным компонентом московской идеи.

К сожалению, литературная деятельность тех светлых и трогательных молодых людей окончилась вместе с разгоном "ранней Маяковки", светили и трогали они очень недолго, сейчас их литературное наследие утрачено и забыто, однако посланный ими импульс вызвал к жизни смогистов, сориентировав последних на агрессию любви и нежности.

Расходились с Маяковки далеко за полночь, в сильном возбуждении, но, конечно, не по домам, а кто на Южинский к шизоидам, а кто к Лене Строевой, чей салон - тоже эпоха московской идеи. Именно в ее стенах подполье восторженно прониклось романтикой восстания. Именно у Строевой лихо гулял высокий и святой, декадентский и истеричный дух революции. Идеалом утверждалась гибель за идею. Кумирами - мученики борьбы с "красными партизанами". Николай Второй, Унгерн, Каппель, Корнилов мирно уживались с Савинковым, анархистами и декабристами. Не случайно именно из салона Лены Строевой вышло первое поколение московских диссидентов-максималистов, сформировался тот трагически-жертвенный тип революционера 60-х, который, конечно же, ничего общего не имеет с расплодившимися ныне по всему свету расчетливо-склочными так называемыми "участниками советского демдвижения".

В конце 60-х Лена Строева эмигрировала в Париж, и ее салон перестал существовать.

Эстафету "ранней Маяковки" подхватили смогисты, вновь на короткий период середины 60-х воскресив запрещенные собрания у памятника Маяковскому ("поздняя Маяковка"). Из десятков и сотен участников движения СМОГ стихийно, в силу своей отмеченности свыше выделилась небольшая группа активистов во главе с Л.Губановым (В.Алейников, А.Басилова, В.Батшев). Литература московской идеи вступила в апогей, в недолгий золотой век. Поэтический пир перерос в массовую литературную оргию. СМОГ аккумулировал и образно оформил все лучшее, что подарила творческая элита Москвы.

Южинский, Лианозово, "ранняя Маяковка", салон Строевой, СМОГ. Несмотря на то, что каждый из этапов московской идеи существовал в своих четко прослеживаемых границах, все вместе это прежде всего составляло столичную богему, участники которой ежедневно общались между собой. Буквально за один день можно было обежать все перечисленное и напиться с носителем каждой из ипостасей идеи. Тогда еще не было никаких "перформансов". Перформансом была сама жизнь. Чудили и откалывали номера поминутно. Эксцентрика вошла в плоть и кровь. Взаимовлияние, взаимообогащение и общие жены работали на одно. Каждый, кто брался за перо, не мог не отравиться распространившимся повсеместно всепроникающим ароматом. Лучшее из созданного в шестидесятые так или иначе отмечено печатью московской идеи.

В начале семидесятых, после разгрома СМОГа, отъезда Мамлеева, высылки фанатика Солженицына, московская идея снова ушла с площадей в подполье, найдя пристанище в одном из пивных баров Москвы - знаменитой "Яме" на углу Пушкинской улицы и Столешникова переулка. С открытия до закрытия просиживали там последние остатки богемы, те, кто не успел или не нашел сил смыться на Запад: полубездомные мистики, богоискатели, всех сортов философы, спившиеся литераторы и художники. Несмотря на то, что из бурных дискуссий возникла своеобразная субкультура и даже временами казалось, что возрождаются традиции Южинского, было очевидно, что московская идея переживает свой тихий закат. Да и власти не долго мирились с существованием в пятистах метрах от Кремля религиозно-философского клуба. Пивную примитивно закрыли.

В середине 70-х лицо московского подполья определяли хиппи. Создав московскую разновидность интернационального движения, их воинствующие лидеры придали московской идее колорит наивности и сентиментальности. Обаяние хипповой юности и лучезарные длинноногие девочки в живописных лохмотьях были последним злобно задутым огнем среди холода и мрака бездуховности.

Наши новые девушки часто упрекают нас в том, что мы слишком озабочены воспоминаниями. Они правы. Золотой век нашей культуры, к сожалению, позади. И потому нам ничего не остается, как в порядке самооправдания задать им вопрос: какие такие шибко качественные и сногсшибательные заоблачные горизонты открываются их не по годам хитрожопому интеллекту? Они вроде как соглашаются: да, в самом деле ничего эдакого занимательного не открывается. Но тут же со свойственной молодости наглостью не моргнув глазом добавляют, что в чьих же, как не в наших, мол, силах вернуть утраченные позиции. Но мы, бывалые ебаки, на такие слабоумные провокации не поддаемся, пусть даже они и исходят от самых голых и фантастически обворожительных прелестниц. Мы зеваем, потягиваемся и отвечаем: дерзайте, юные друзья! А чтобы тем, кому вздумается на это отважиться, веселее дерзалось, я вот кстати и набросал эти строки. В конце концов не от нас, от вас зависит, застынет ли московская идея как исторический анекдот, или сиять ей грёзовым мифом, освещая подобно автобусным фарам тьму ухабистой и ведущей бог весть куда дороги.